И вот, через несколько дней после неудачной прогулки, когда уже как-то наладилась жизнь, пришла Дашенька и с восторгом объявила, что Маймистовы, соседи Обыденных, взяли своего сумасшедшего сына из больницы. Это было, конечно, очень большим событием, и Дашенька не поскупилась на подробности. Оказалось, что мальчик вел себя в больнице спокойно, даже примерно, никаких попыток к буйству не предпринимал, а, наоборот, был тих и грустен. Врач сообщил родителям, что, если они хотят, они могут взять сына из больницы, так как поведение его не внушает никаких опасений. Сердце у родителей, как известно и как еще раз подтвердила Дашенька, — не камень, и они перевезли сына домой. Он, конечно, сумасшедшим остался, Дашенька вообще сомневалась, поддается ли безумие лечению. Он все больше сидит в углу, мало ест, всего боится, неохотно разговаривает, и если открывает рот, то только с тем, чтобы сказать что-нибудь странное, непонятное. Потом он с тревогою глядит на всех и чуть ли не плачет, когда видит, что его не понимают, но объяснить ничего не может. Конечно, Маймистовы ходят печальные, потому что сумасшедший в доме — какое же развлечение? Особенно отцу жалко наследника. А мальчик ничего этого не понимает, молчит, не всегда узнает людей и порою лепечет про себя какие-то неразборчивые слова.
Этот рассказ Петр Петрович почему-то выслушал очень внимательно. Он хорошо помнил, как началось с ним то, что другие называли болезнью. Это началось с восклицания Ендричковского, когда Петр Петрович сообщил сослуживцу, сколько лет ему исполняется. Но Петр Петрович хорошо помнил и весь тот день. Как раз накануне сумасшедший Маймистов набуянил и его отправили в больницу. Поэтому, помимо общего интереса, Петр Петрович испытал к сумасшедшему и особое сочувствие. Ведь начала их недомоганий совпадали, и оттого Петру Петровичу казалось, что он и молодой Маймистов как бы соединены общею судьбой.
Петр Петрович спросил Дашеньку, что же все-таки говорит сумасшедший. Этого она рассказать не могла и объяснила еще раз, что никто его не понимает. Шепчет он вовсе бессвязные слова, их даже разобрать трудно, так тих его голос и так путается во рту его язык. А когда он обращается к другим, он чаще всего что-нибудь просит, но как будто не умеет назвать. Так, например, близкие с трудом догадались, когда он все повторял: «Холодку, холодку, холодку мне», — что это означает: дайте пить. Или еще он однажды все повторял: «Жить, жить», — и оказалось, что он хочет гулять, и притом обязательно в саду, где есть трава. А в саду он сидел тихо и все гладил траву рукою. А когда его повели домой, он сорвал листок и начал жевать. Ему, как ребенку, объяснили, что листья жуют только коровы, а он радостно рассмеялся в ответ и замычал. И Дашенька вздохнула и сказала, что он — совсем как дитя несмышленое и даже странно, что ему семнадцать лет.
Дни опять стали длинные и скучные. Петру Петровичу нечего было делать и не с кем говорить. Единственный более или менее интересный собеседник — Черкас — не показывался. Должно быть, он стеснялся, что не отдает долга, и поэтому рано уходил из дому, а возвращался, когда все уже спали. Сплетням про него Петр Петрович не поверил, хотя в семье их долго обсуждали, ахали и стали относиться к жильцу еще враждебнее и подозрительнее. Если даже была в сплетнях правда, она Петра Петровича не касалась. Он не боялся Черкаса и не боялся за себя. Но как бы то ни было, Черкас все равно не показывался.
Петр Петрович совсем перестал интересоваться службою. Сослуживцы теперь иногда забегали к нему. Сидели они недолго, и Петр Петрович их не удерживал. Он хорошо знал все, что они могли сказать, и это его не трогало. Служебные новости стали ему чужды. Что, в самом деле, менялось от того, что сегодня нагорело Райкину и Геранину, — и как всегда, вместе, — а вчера досталось Ендричковскому? Кому было интересно, что Язевич потерял нужную бумажку и тов. Майкерский долго кричал на него, а Кочетков потом нашел бумажку в коридоре? Больше ничего сослуживцы рассказать не могли, и Петр Петрович вздыхал и думал, что на службе, может быть, все это и занимательно, но вне службы еще скучнее, чем его вынужденное безделье.
Петр Петрович никому не рассказал, как он бежал по шоссе, никому не признался в своем страхе. Он сам морщился, вспоминая, как ему казалось, будто кто-то идет за его спиною. Оставаясь наедине, он с недоумением спрашивал себя, что это с ним тогда было. Он и врачу не рассказал этого, и врач приписал его возвращение с прогулки в совершенно разбитом виде усталости. Но Петр Петрович все-таки не мог примириться с мыслью, что он не в состоянии пройти несколько верст и не свалиться в постель. Очевидно, тогда было что-то иное, не одна усталость. Может быть, следовало тогда победить страх, присесть где-нибудь и на месте обо всем подумать, потому что теперь Петр Петрович ничего не мог припомнить из тогдашних своих мыслей и чувств. Может быть, тот, кто, казалось, шел сзади, — не человек, потому что Петр Петрович оглядывался, и никого кругом не было, и не дух, конечно, потому что в духов Петр Петрович не верил; может быть, этот некто был просто мыслью Петра Петровича, настолько новою и большою, что ему казалось, будто он слышит ее шаги рядом. И может быть, если бы он тогда победил страх, шаги бы исчезли, но мысль предстала бы ему одетою в слова. Однако минута была упущена и возможность разгадки, очевидно, безвозвратно потеряна.
Как и прежде, Петр Петрович три раза в день аккуратно выходил на прогулку. Скамейки в городском саду он так и не переменил и всегда усаживался на одну и ту же.
Однажды, подойдя к своему месту, он увидал на соседней скамейке пожилую женщину с бледным, худеньким подростком. Он поклонился — это были Маймистовы — и в первый раз изменил своей привычке, подошел к ним и уселся рядом. Он участливо осведомился у матери о здоровье сына. Маймистова вздохнула и ответила этим вздохом больше, чем словами. Она хотела сказать: «Какой уж тут может быть разговор о здоровье, когда, вот, сами видите…» Петр Петрович попробовал обнадежить ее, доказать, что в этом возрасте ничего не страшно, что с годами может пройти каждая болезнь. Маймистова ему не поверила, она, верно, не в первый раз слышала эти утешения и давно разуверилась в них. Петр Петрович помолчал, искоса поглядывая на больного. Тот выглядел гораздо моложе своих лет и казался, еще мальчиком. Глаза у него были тусклые, равнодушные, лицо — очень бледное и худое. Он ни на кого не смотрел и, как рассказывала Дашенька, действительно гладил траву рукой.
Приглядевшись к нему, Петр Петрович осторожно спросил:
— Как вас зовут?
Больной как будто не расслышал вопроса или не обратил на него внимания. Петр Петрович подождал и хотел было повторить свои слова погромче, но мальчик вдруг ответил глуховатым однотонным голосом:
— Володя.
Маймистова не вмешивалась в разговор и даже не слушала. Очевидно, сын ее был всегда спокоен и уже ничем повредить ему было нельзя.
— Что вы здесь делаете, Володя? — ласково спросил Петр Петрович.
Опять наступила пауза, но теперь Петр Петрович терпеливо ждал ответа, и, действительно, спустя некоторое время Володя ответил, как и рассказывала Дашенька:
— Живу.
Петр Петрович внимательно посмотрел на него. Но лицо больного ничего не выражало, он сказал «живу» так же просто, как другой сказал бы «гуляю».
— А дома? — невольно спросил Петр Петрович.
Но этого Володя, должно быть, уже не расслышал или не понял, потому что он не ответил. Петр Петрович подождал и разъяснил вопрос:
— Вы говорите, что здесь вы живете. А что вы дома делаете?
— Чего это вы ему «вы» говорите, Петр Петрович, — пренебрежительно сказала Маймистова, одновременно давая понять, что Петр Петрович и по годам может говорить ее сыну «ты», и что по своему умственному развитию мальчик не заслуживает другого обращения.
— Темно, — помолчав, сказал Володя.
Петр Петрович не понял его и переспросил:
— Где темно? — Он даже испугался этого ответа и задал тревожный вопрос: — В глазах темно?
Володя помолчал и потом с усилием (он перестал гладить траву и с тоскою посмотрел на небо) ответил:
— Дома темно.
— У нас свету мало, — объяснила Маймистова. — Не на солнечной стороне живем. Он солнце очень любит.
— Что врачи говорят? — спросил Петр Петрович шепотом.
Маймистова покачала головою и громко ответила — она, очевидно, была убеждена, что Володя ничего не понимает:
— Да что говорят! Безнадежно. Всю жизнь дурачком будет. Если, и пройдет это у него, все равно не поумнеет. Вот и возись с ним, — с раздражением прибавила она. — Думали, вырастет, сам себя прокормит, а теперь вот…
Она замолчала и отвернулась. Хоть она и привыкла к болезни сына, но, видно, ей нелегко было говорить. Петр Петрович не нашел, что сказать ей, да и чем можно было ее утешить? Она снова повернулась к нему и сказала: