Эта мысль совсем огорчила его. Когда она пришла, он даже остановился посреди дороги. Он оглянулся — деревья, поля, бесконечное шоссе, все, чему он так обрадовался утром, все было чужое, молчаливое, почти враждебное. Он подумал о том, как он мог сегодня заснуть в траве, и даже удивился: ведь это было немного страшно. Конечно, этот страх был необъясним и невелик, но он все-таки был. Если молчали люди, то чего же было ждать от реки и леса?
Медленно, спотыкаясь, Петр Петрович шел к городу. Ему снова показалось, как у реки, когда он проснулся и пошел искать своих, что за ним кто-то идет. Он оглянулся, но шоссе было пусто. Вдали подымался, правда, клуб пыли, но он отдалялся от Петра Петровича, и Петр Петрович вспомнил, что это только что проехала мимо телега. Пыль скоро исчезла. Но стоило только не оборачиваться назад несколько минут, и снова казалось, что кто-то идет сзади и нагоняет. Петр Петрович оборачивался — сзади никого не было.
Теперь шоссе шло открытым полем. Петр Петрович знал, что город близко, он видел уже вдали, как поблескивают купола. Деревни, очевидно, оставались в стороне, поля были пусты. Петр Петрович загадывал, встретит ли он кого-нибудь через сто, двести, даже через тысячу шагов. Эта игра его слегка успокаивала, но за нею крылся страх. Он бы очень обрадовался человеческому лицу. Но шоссе, как нарочно, было пусто. И снова казалось, что сзади кто-то идет.
Он ускорил шаги. Он задыхался. Сердце стало колотиться все сильнее и сильнее, а круги в глазах завертелись и замелькали повсюду: на шоссе, на полях и на небе. Он уже не разбирал дороги, не смотрел на нее, он почти бежал. Это одиночество в поле казалось ему невыносимым, а больше всего угнетало молчание. Если б он встретил сейчас кого-нибудь, он бы заговорил и, может быть, повернул бы в другую сторону, и проводил бы того человека куда угодно, чтобы только не остаться снова одному. Кто-то все шел сзади, но шагов его не было слышно. Все кругом молчало. Петр Петрович даже откашлялся и попробовал что-то сказать вслух, но собственный голос прозвучал так дико в его ушах, что он не решился возобновить свою попытку. Он пожалел теперь, что оставил дочь и Камышова, — он не чувствовал бы себя таким одиноким с ними. Он понял, что они будут волноваться за него. Почему он не сообразил этого раньше? Теперь было уже поздно.
А город не вырастал, не приближался, даже будто уходил от Петра Петровича с такою же быстротою, как шел он сам и как бежали за ним облака. Эта гонка выбивала его из сил. Несколько раз он спрашивал себя, чего он, собственно, так спешит и чего боится. Спешить, казалось, было некуда и бояться нечего. Но кругом было так пусто и так молчаливо, и сзади все-таки кто-то шел, хотя идти было решительно некому, — и Петр Петрович бежал не останавливаясь. Он как будто боялся, что город ускользнет от него, уйдет за черту горизонта, и тогда он останется совсем один, заключенный в кругу враждебного молчания, один — или…
Он бежал. Он не слышал под собою ног, не чувствовал земли. Он забыл обо всем и только на бегу держался за сердце. И наконец, перед ним выросло кладбище. Он понял, что добежал до окраины. По боковой дороге тащился извозчик. Петр Петрович подбежал к нему и, не торгуясь, с трудом назвал адрес. Он упал на подушку пролетки и закрыл глаза. Он ничего больше не чувствовал.
Елизавета и Камышов медленно вернулись на то место, где они оставили Петра Петровича. Не найдя его там, они обыскали опушку и берег реки. Все больше и больше волнуясь, они кинулись в ближайшую деревню, потом на полустанок. Петра Петровича никто не видал. Они сели в поезд и с вокзала помчались домой. Но Петра Петровича не было и дома. Елизавета не могла говорить от волнения, Камышов бегал из угла в угол и ругал себя. Елена Матвевна, сама почти потерявшая голову, не решилась все же упрекнуть их. Никто не знал, куда им кинуться, где искать Петра Петровича, что случилось с ним. От этого состояния можно было бы сойти с ума, если б наконец у дома не остановился извозчик. Они кинулись к окну: в пролетке сидел Петр Петрович и, казалось, не мог сойти с нее. Извозчик глядел на него с недоумением.
— Чу, шум! Не царь ли?
— Нет, это юродивый.
Пушкин
На этот раз и Петр Петрович не смог устоять против вызова врача. Отчасти — очень уж стали настойчивы домашние, отчасти — и сам он потерял желание сопротивляться, помня свое решение — уступать домашним во всем ради их спокойствия.
Врач явился и, как всегда в таких случаях, ничего определенного не сказал. Петр Петрович лишний раз убедился, что он был прав, отказываясь от посещения врача. Что же касается домашних, то врач и успокоил, и смутил их. Осмотрев, выстукав и выслушав тело Петра Петровича, он задал несколько вопросов покровительственным тоном, таким, каким спрашивают детей. Петр Петрович отвечал нехотя, неопределенно. Ему и так трудно было говорить, а особенно — в этом тоне. Он ничего не сказал врачу, но тот как будто именно этого и ждал и вполне удовлетворился, приговаривая: «Так, так», — и самодовольно покачивая головою.
Самому Петру Петровичу врач сказал только полустрого и полушутливо, что надо отдыхать и не выдумывать глупостей, а домашним объявил, что, в общем, организм у Петра Петровича здоровый, сердце, конечно, утомилось, но это вполне естественно в таком возрасте. Еще он нашел, что нервы расстроены, но расстроены они у всех, а странность поступков объяснил переутомлением и заявил, что все явления в отдельности не вызывают беспокойства, но, вместе взятые, они, конечно, серьезнее. На вопрос, что же надо делать, он пожал плечами и объяснил, что науке здесь делать собственно говоря, нечего, организм должен бороться сам, а медицина может только помогать ему. Он прописал отдых и какое-то лекарство. Но сила была, очевидно, не в лекарстве, потому что он написал рецепт так небрежно, как будто мог и не писать, и ничего бы от этого не изменилось.
Петр Петрович знал заранее, что врач ничего ему не скажет. Врач только подтвердил, что если Петр Петрович и болен, то несерьезно, и притом не в болезни дело. В конце концов врач был таким же обыкновенным человеком, как сослуживцы и домашние, и, как они, ничем не мог помочь. Да если бы он даже был необыкновенным человеком, он и тогда был бы Петру Петровичу не нужен. То, что Петр Петрович знал и переживал, понимал только он один, да и то не словами и даже не умом, а только чувством… Рассказать об этом было немыслимо.
А жизнь опять стала входить в колею. Стоило двум дням пройти одинаково, и уже казалось, что все идет по заведенному порядку. Одно, во всяком случае, домашние ясно поняли со слов врача: если и могут быть всякие неожиданности, то все-таки непосредственной опасности Петру Петровичу не угрожает. И они предоставили его самому себе, ухаживая, кормя и опекая его. Они не боялись выпускать его на улицу и не считали необходимым прерывать из-за него привычное течение своей жизни. И он возобновил свои прогулки, сидение в городском саду и послеобеденный отдых. Ему было очень скучно, но он покорился. Опять стали говорить, что с каждым днем он выглядит все лучше, и он сам пытался удовлетвориться этим, отстраняя трудные и неразрешимые вопросы.
На кухне все чаще появлялась Дашенька, которую Елена Матвевна вызывала, не справляясь с хозяйством. Елена Матвевна, конечно, и волновалась, и работала больше других. Она готовила для Петра Петровича отдельно, она плохо спала ночью, прислушиваясь к его дыханию, она стала часто задумываться и вздыхать, и шитье валилось у нее из рук. Дети были заняты: Елизавета — службою и любовью, Константин — учением, и Елена Матвевна одна ухаживала за мужем, вела хозяйство и думала за всех.
Дашенька всегда приходила с какими-нибудь новостями, и Елена Матвевна охотно слушала ее, радуясь хоть какому-нибудь развлечению. Неспешная и ровная речь Дашеньки успокаивала Елену Матвевну, а рассказы часто смешили или, и по крайней мере, отвлекали ее мысли. Порою она пересказывала услышанное Петру Петровичу, у нее ведь не было своих тем, а ей так хотелось развлечь его. Иногда она даже звала его на кухню и заставляла Дашеньку повторить при нем какой-нибудь интересный рассказ. Петр Петрович терпеливо выслушивал все. Он не вникал в смысл Дашенькиных слов, но журчащая речь успокаивала и его. Он даже сам иногда приходил. па кухню и спрашивал, что слышно нового. И хотя Дашенька неизменно отвечала, что нового ничего нет, да и откуда ему взяться, она все-таки всегда находила, чем занять внимание слушателей.
И вот, через несколько дней после неудачной прогулки, когда уже как-то наладилась жизнь, пришла Дашенька и с восторгом объявила, что Маймистовы, соседи Обыденных, взяли своего сумасшедшего сына из больницы. Это было, конечно, очень большим событием, и Дашенька не поскупилась на подробности. Оказалось, что мальчик вел себя в больнице спокойно, даже примерно, никаких попыток к буйству не предпринимал, а, наоборот, был тих и грустен. Врач сообщил родителям, что, если они хотят, они могут взять сына из больницы, так как поведение его не внушает никаких опасений. Сердце у родителей, как известно и как еще раз подтвердила Дашенька, — не камень, и они перевезли сына домой. Он, конечно, сумасшедшим остался, Дашенька вообще сомневалась, поддается ли безумие лечению. Он все больше сидит в углу, мало ест, всего боится, неохотно разговаривает, и если открывает рот, то только с тем, чтобы сказать что-нибудь странное, непонятное. Потом он с тревогою глядит на всех и чуть ли не плачет, когда видит, что его не понимают, но объяснить ничего не может. Конечно, Маймистовы ходят печальные, потому что сумасшедший в доме — какое же развлечение? Особенно отцу жалко наследника. А мальчик ничего этого не понимает, молчит, не всегда узнает людей и порою лепечет про себя какие-то неразборчивые слова.