— Нельзя так. Мы, как буржуи, даром все получаем.
— Нет, не даром. Приедешь на Амур, будешь эту дармовщину отрабатывать. Ясно?
— Когда это будет…
— Это тебе как в долг дают. Не возражай. У нас рабочий отработал свое на заводе, получает отпуск и едет отдыхать, набираться сил. Так же и вы. Ладно, хватит об этом спорить. Сообщу я тебе… — Саша улыбнулся своей мягкой завораживающей улыбкой. Правой ладонью осторожно, будто чего-то боясь, пригладил редкие светлые волосы. Руки его были мускулистые, ладони — в лопату. Богдан удивлялся, откуда такая сила у этого человека, никогда не занимавшегося физическим трудом, и только позже узнал, что Саша спортсмен, отменный волейболист.
— Говори, чего тянешь? — поторопил Богдан.
— С осени с вами буду работать, — усмехнулся Саша.
— Письменность?
— Конечно. Мы уже многое сделали. Очень многое, Богдан. Но как бы нас не обогнали чукчи, остяки, вогулы, нельзя от них отставать. Надо сделать так, чтобы у всех крупных народностей Севера одновременно появилась письменность. Вот мы все вместе в институте и будем над этим работать. Я думаю вместе с Сашей Оненка написать небольшую книжку об Амуре, чтобы люди после букваря могли прочитать.
— Сапси уже пишет.
— Знаю, молодец. Гейкер тоже пишет.
— Моло-Михаил?
— Да. Что удивляешься?
— О чем он может писать?
— Найдется о чем писать. Пойми, Богдан, появится у вас письменность, и все, что было в народе, выльется, и все будет отражено на бумаге. Это же здорово! Будут свои писатели. Ты знаешь Спиридонова? А Вылку? А Николая Тарабукина? Так вот все эти ребята потихоньку пишут. Вот будет письменность, и выпустят их первые книжки. Понимаешь, первые книжки у бесписьменных народностей!
Богдан понимал, он давно все понял, — не один год они, рабфаковцы-гольды, работают над этой письменностью. Сколько споров было! Гольдов на Амуре немного, тысяч шесть, и те говорят неодинаково: есть найхинский, горинский, болонский, сакачи-алянский говоры. А озерские нанай, что живут по Харпи, говорят на озерском. Есть еще уссурийский, сунгарийский говоры, но это уже за границей, в Китае.
Какой из этих говоров взять за основу? Найхинские ребята доказывают, что большинство говорят на их говоре. Болонские — обратное. Горинские, хотя их было совсем мало, стояли за свой говор. Сакачи-алянцы — их даже за нанай не принимали, называли акани, — настаивали, чтобы за основу нанайского языка приняли их говор. Долго спорили. Победили найхинцы, потому что горластых рабфаковцев из их мест оказалось большинство. Никто ни на кого не обижался, найхинский так найхинский; все понимали, какое большое дело делают. А первые книжки — это здорово! О чем же пишут, интересно, юкагир Спиридонов, самоед Вылка, тунгус Тарабукин? Наверно, вспоминают прошлое, рассказывают о сегодняшней жизни. А что сегодня происходит там, на Амуре? В Нярги, Хулусэне, Джуене, Хурэчэне? Письмо, интересно, дошло или нет? Первое письмо за пять лет написал. Плохо? Может, плохо. Но кто там мог прочитать? Хорхой? Лентяй он, все позабыл, ничего не помнит. Должны теперь школу открыть в Нярги, должен учитель появиться. А раньше не надо было писать? Оправдываюсь? Может быть.
— Тебе тоже надо писать, — продолжал Севзвездин. — Слышишь, Богдан, ты о чем задумался?
— Амур вспомнил, — ответил Богдан.
— Окончишь институт, вернешься. Я говорю, тебе тоже надо написать воспоминания, как партизанил, как воевал…
— Я никогда не писал. Не выйдет, Саша.
— Ты никогда не учился, а учишься. Я никогда не писал грамматику нанайского языка — пишу. Все мы делаем то, что никогда не делали. Советскую страну строим, какую никогда никто не строил. Мы мир обновляем, у нас все новое, ты это всегда помни. Вернешься на Амур, будешь делать все новое.
Богдан знал, что ему придется тоже заниматься обновлением жизни своего народа — не зря же он столько лет учится в городе Ленина! Придется. Только быстрее бы окончить обучение.
Попрощавшись с Севзвездиным, Богдан вышел прогуляться в парк, окружавший общежитие. Парк — это любимое место северян, место, где они вспоминают свой край, где мечтают о своем будущем. Детям просторной тундры и тайги всегда душно в стенах общежития, и они в свободное время стараются быть на воздухе. Деревья парка напоминают таежные деревья, да только стоят они редко и одно за другим, как солдаты в строю. Непривычно, но что поделаешь, прислонишься к дереву, закроешь глаза, пощупаешь шершавую кору, и нахлынут воспоминания. Тайга, охота. Даже запах тайги ощущаешь…
А вечерами соберут все листочки, щепу, сучки — все, что только может гореть на огне, и разожгут северяне костер, как бывало на охоте. Тут новые воспоминания. Но эти костры, хотя горели таким же пламенем, как в тайге, были не настоящие, как этот парк, как деревья, стоящие строем. Еще чего-то не хватало, но чего — долго не могли догадаться. И только позже поняли, что не хватает комаров, мошек.
— Без комаров скучно, — сказали северяне, но костры продолжали жечь каждый вечер.
Однажды ребята разожгли особенно большой костер. Тут прибежал милиционер, начал кричать, что пожар может случиться, и приказал потушить костер.
— Ты без ужина не ложишься спать, так и мы не можем без костра уснуть, — растолковывали ему ребята.
Но милиционер на то и милиционер, чтобы порядок был везде. А костер в парке Ленинграда — это уже не порядок.
— Потушить костер! — приказал милиционер.
Бывшие охотники даже не пошевелились, что им рык милиционера, когда им в лицо дышал медведь и ревел в полную медвежью глотку.
— Потушить! Пожар наделаете! Потушить!
Когда милиционер начал, не жалея сапог, ногами разбрасывать костер, его взяли со всех сторон крепкие руки.
— Ты что делаешь!? А? Зачем делаешь? Хочешь, чтобы наш институт сгорел, да? Пожар хочешь, да? Вот теперь пожар может быть, понял? Такие, как ты, тайга поджигают, понял? Глупый ты, зачем наган дали? Зачем власть дали?..
Все кричали. Никто не подбирал вежливых слов. Богдан тоже кричал со всеми вместе. Тут он опять услышал, как здорово матерится Сапси-Саша. Милиционер не ожидал такого, он совсем растерялся.
— Костер нельзя топтать, — объяснили ему уже успокоившиеся бывшие охотники. — Нельзя, понял? Это огонь. Понял? Огонь — жизнь. Жизнь нельзя топтать.
Богдан не знал, понял милиционер, почему нельзя топтать огонь, или нет, но блюститель порядка молча удалился и больше не появлялся в парке. Богдан-то хорошо понимал, что огонь — это жизнь, а жизнь — священна, ее не топчут. Эта истина известна каждому охотнику чуть ли не с люльки. Но это в тайге. Почему же он, рабфаковец, здесь, в центре города Ленина, вдруг исподволь встал на защиту огня? Именно исподволь, потому что когда кричал, он не думал, что защищает священность огня. Это пришло позже, при размышлении. Видно, в нем еще крепко сидят многие предрассудки, неписаные родовые и таежные законы, усвоенные в детстве на уроках дедушки Баосы.
— Богдан! Иди сюда, я тебя везде ищу.
Кричал Саша-Сапси. Богдан подошел.
— Пошли в общежитие, кто-то пришел, — сказал таинственно Сапси.
В комнате, где жил Богдан с земляками, ждал его Карл Лукс. Он крепко пожал руку Богдану, так крепко, что пальцы захрустели, будто в ладонях Лукса не пальцы были, а горсть речной гальки.
— Партизан, здравствуй!
— Здравствуйте!
Богдан посмотрел в улыбчивые глаза Карла Яновича, и ему на миг показалось, что это не глаза, это отблеск амурской воды. Совсем немного амурской воды.
— Вызван, — сказал Лукс, — буду в Институте народов Севера работать. Следовательно, с вами.
Потом он расспрашивал о житье-бытье ребят, сам рассказывал новости.
— В стойбищах организовываются колхозы, повсюду, по всему Амуру. Трудное дело. Набираются студенты в Институт народов Севера. Так что ждите земляков, может, друзья приедут.
Рубленый дом Пиапона, когда-то построенный Митрофаном Колычевым, становился тесным для семьи. Внуки Пиапона повзрослели, старший — Поро, сын Хэсиктэкэ, женился, привел молоденькую пятнадцатилетнюю девчонку. Младший внук, зайчонок Иван, внебрачный сын Миры, тоже вытянулся, совсем мужчина, хотя ему только четырнадцать лет. Охотником стал, убил двух лосей и медведя. И ему пора жениться. Но не об этом думает Пиапон.
Когда тесно дома, всегда можно какой-то выход найти, а вот когда мыслями переполнена голова и эти мысли толкутся, не находя выхода, совсем худо. Пиапон, когда был охотником, думал только о себе, о семье, беспокоился о родственниках; когда приходила беда в стойбище, всегда помогал соседям. Теперь ему приходится беспокоиться о няргинцах, о корейцах, о рабочих кирпичного завода, сидящих без дела, потому что кирпичи пока никому не нужны.
Пиапон понимает, нельзя допускать, чтобы эти рабочие разъехались. Но что делать, когда люди уже столько лет живут без заработка, питаются тем, что вырастят на огородах, тем, что соберут в тайге.