Ко всему прочему, Гришка, сидя в передке, свернул большущую «козью ножку», так чтоб на всю дорогу хватило, и задымил, как паровоз. Дым-то на Ваньку отнесло. Хватил он его и поперхнулся, закатился в кашле, аж посинел, глаза кровью налились.
Страдальчески глядя на него, Гришка задавил пальцами на цигарке огонь, а закрутку в карман сунул. Сивку пришлось остановить. Но кашель, не переставая, бил Ваньку. Того и гляди, задохнется парень. Гришка не раз покаялся про себя, что взял брата на покос: придется с ним весь день нянчиться.
Но делать-то надо же что-нибудь — захлебнется Ванька, внутри у него и сипит, и свистит, и хлюпает. Подхватил Гришка лагушок, выдернул кляп и нацедил кружку квасу.
— На, Вань, попей, авось полегчает…
Ванька ухватил кружку трясущимися, костлявыми, как у старика, руками и, дождавшись перерыва в кашле, глотнул прохладного кислого квасу. Малость передохнул. Полегче стало, удушье вроде бы отступило.
— Ну, трогай, что ль… — вяло махнул он рукой.
Пошевелив Сивку вожжой, Гришка теперь не пускал его рысью, с опаской оглядывался на брата, все еще временами кашлявшего.
Не торопясь, миновали они поля и по Сухому логу, в иных местах развалистому и почти незаметному, дотянули до низменной луговины. За нею частые перелески по буграм начинаются, а там и до Гришкиного стана рукой подать.
Большущий участок под сенокос откупили здесь у казаков Рословы на нынешнее лето. На полянах они сами машиной станут косить, а маленькие полянки, редколесье, топкие места — отдали Шлыкову Леонтию.
Когда Леонтий ходил просить об этом деда Михайлу, сороковочку с собой прихватил, чтоб разговор понадежней склеивался. Не принял у него дед подношения, засмеялся: «Все равно одной бутылкой всех наших мужиков не напоишь — лучше не мараться». Сам-то дед этого зелья в рот не берет, а рассудил верно. Ежели эту сороковку на всех разделить — только губы помазать, а вот одному в самый раз! Потому употребил ее Леонтий, как только от Рословых вышел, губы насухо рукавом вытер и посудинку в бужур за огород бросил. Потом весь вечер Манюшке рассказывал, как они с дедом Михайлой Ионовичем распивали его сороковку и одним огурцом закусывали…
Подъехав к становищу, Гришка выпряг коня, спутал его и приладился у пенька косу отбивать, а Ванька за это время едва из рыдвана выбрался — плох он стал.
Пока собирался Гришка, солнышко жиденькими несмелыми лучами из-за кустов брызнуло, — бежать пора. Не зря сказано: коси, коса, пока роса, а высохнет роса — притупится коса. Никак ее не протянешь в сухой траве, силушки-то вдвойне запросит.
Силушкой бог не обидел Гришку. Не богатырь он, конечно, и ростом не выше отца, но теперь уж покряжистее Леонтия будет, а обличьем в мать — широконосый. Под подоплекой у него так и перекатываются бугры, когда, нагнувшись, маленькими шажками подвигается он по прокосу. Отцу с литовкой не угнаться, пожалуй, за ним.
Недавно и Ванька такой был, только волосом потемнее да лицом побезобразнее. Не зря Рослов Макар постоянно подтрунивал над ним: «У тебя, Ванька, рожа ковшом, а нос бутылкой». Теперь ни «ковша», ни «бутылки» нет. Вроде бы из воска слеплен — просвечивает. А глаза большущие сделались, тоскливые, как у заморенного телка. С затаенной завистью, жалостно поглядел он в тугую спину брата, прокашлялся и побрел содрать бересты для костра. (Не успел этого сделать Гришка.) Топор-то тяжеленным кажется — в руках его не удержишь, при каждом ударе вывертывается.
Скоро на стану живым запахло: дымок над костром запорхал сизый. А сварить польску́ю кашу — дело нехитрое. Это, наверное, хоть кто сможет, потому как в нее кладут все, что из дому захватили: и крупу, и картошку, и лук, и сало. Ежели мясо есть, и мясо туда же идет. Важно, чтоб все это хорошо уварилось, перепрело, лишняя вода чтоб выпарилась. К обеду непременно должна быть каша горячей, чтоб еще маслом сдобрить, если, конечно, есть оно.
Хлопот возле такой каши вроде бы и не так много, но вконец обессиленному болезнью Ваньке хватило их за глаза. Страсть как умаялся! Прикрыв поплотнее ведерко с варевом, загреб в кучку жар — пусть допревает теперь, пока Гришка придет — и свалился саженях в трех от костровища.
Земля в эту пору ласковая, теплая, безвредная. Как на протопленной печи выспаться можно.
Солнышко высоко плывет по чистому небосклону. Ежели теперь тень свою смерить, лаптей шесть намеряется. В пять лаптей Гришка прийти сулился. Стало быть, через лапоть будет.
С покоса едва доносятся запахи скошенной травы, цветов. Где-то назойливо жужжит шмель. А над самым носом у Ваньки порхает сиреневый мотылек. И такой замысловатый рисунок у него по краешкам крыльев, что никакая девка руками, наверно, не вышьет похожего.
Оводов близко нет. Вон там они, возле Сивки все увиваются, загнали беднягу в кусты. Кожа на холке у него то и дело вздрагивает. Льняной хвост — будто баба куделю треплет — то по крупу взмахнет, то промеж ног выхлестывать станет. А голову Сивка в кусты норовит засунуть.
В груди у Ваньки отогрелось, отмякло все, не хрипит. И так покойненько стало — сон пахнул на него незримым крылом.
Вскинув литовку на плечо и чуть-чуть ссутулившись, Гришка поспешал к табору. По холщовой рубахе и на спине, и на груди расплылись у него потные разводины. Пить! Так бы и проглотил весь лагушок с квасом. Да квас-то теперь, знать, согрелся, хоть и стоит лагушок в ямке, травой накрытой.
Спящего Ваньку приметил он издали, с изголовья шел к нему. Лицо, ровно кусок белого мрамора, из травы виднеется, испариной все подернулось. Возле утянутых крыльев носа, под глазами, вокруг полураскрытого рта синие прозрачные тени пролегли.
Шагов пять, может, шесть осталось до Ваньки… И тут прострелило Гришку до пят — оцепенел весь, в середке похолодало, по мокрой спине ледяные мурашки поползли. Показалось ему, что за тонким Ванькиным носом темное что-то мелькнуло востреньким кончиком и вроде бы во рту исчезло.
Ноги враз отнялись, не идут, руки окаменели, и дых на полпути оборвался. Долго, показалось, торчал этаким чучелом. Лицо мертвенно выбелилось… Глядит, а из-за правой скулы у Ваньки змеиная головка вынырнула. Мордой туда-сюда сунулась змея и поползла. Это на шее она у него лежала. Небольшая змейка, четверти полторы будет. Ждал Гришка, пока отползет змейка хоть малость, чтобы прибить ее. А она, еще не спустившись с шеи, подняла голову и заворотилась обратно да через подбородок, задевая нижнюю губу, двинулась на другую сторону.
Что будет, ежели пошевелится Ванька? Ужалит ведь она его! Гришка дышать перестал и зажмурился на какой-то момент… Когда голова змейки опустилась на землю, а хвост еще тянулся по Ваньки-ному лицу, Гришка прыгнул, долбанул ее пяткой косы, а потом подцепил острым концом, унес подальше, закопал, затоптал это место и долго не мог опомниться.
Снял рубаху Гришка, подождал, пока ветерком его обдуло, уж после того начал приходить в себя.
А Ванька сладко похрапывает, глубоко этак, затяжно дышит и ничего не знает. Принес Гришка ведро воды из ямки, что в луговине, в самом низкой месте выкопана, вымылся по пояс, к брату подступился:
— Вань, Ваню́шка! Обедать вставай, — легонько раскачивал он его за плечо.
С великим трудом расцепив веки, Ванька будто бы с испугом огляделся, потом глубоко, с перехватом вздохнул и, улыбнувшись, резво поднялся.
— Вот эт дак я поспа-ал!
— Чать-то, сладкий сон видел?
— А ты почем знаешь?
— Да губами ты чмокал, как я подошел…
— Квас я пил. Раз пять, знать, принимался пить, либо больше… Полей-ка мне, Гришка, ополоскнусь я… Холодный квас и немножко эдак покалывает, пощипывает глотку.
— В роту-то сполоскни после квасу да умойся, — посоветовал Гришка, плеская прохладную воду на руки брату.
— Такой квас пил я у Рословых… — Ванька набрал из пригоршни полный рот воды и, выгнув обострившийся желтоватый кадык, громко забулькал. — Тетка Настасья, сказывают, делала.
Когда братья, раскинув старенькую скатерку и расставив на ней нехитрый крестьянский обед, принялись за еду, Ванька с удивлением заметил:
— Чегой-та ты, Гришка, ешь вроде бы через силу, как вареный? Аль каша моя не удалась?
— Будешь вареный, — сделал обиженное лицо Гришка. — Сверху припекает вон как, да изнутри, от работы побольше того греет: живьем сваривает.
— А я чегой-та разъелся ноничка, — говорил Ванька, облизывая старую почерневшую ложку. Такую старую и обглоданную кругом, что ею только разве кашу и можно есть: щи-то в ней не удержатся. — Завтра опять мне приехать сюда надоть… Ты не серчай, Гришка, не отказывайся от меня…
— Да с чего ж бы я серчать стал? Глянется тебе здеся, так хоть каждый день ездий.
— Уж больно пользительный сон туга, прям ежели бы все время вот так легко было, как теперь, дак хоть бери в руки литовку да коси.