Постепенно его охватывает радостное, горячее и трепетное ощущение жизни: он еще слаб, еще тело его истерзано болью, но уже чувствует, знает, что силы жизни победили, что он будет жить, жить!
Потом он долго и мучительно силится вспомнить, что за музыку слышал он тут, в землянке. Это очень знакомая музыка, он когда-то уже слышал ее, он твердо знает... И вдруг его осеняет: «Это же «Аппассионата»! Вот оно что было!»
И он мысленно повторяет запомнившиеся ему отрывки сонаты: вот трагическая борьба первой части, вот светлое, спокойное анданте, вот бурные вихри финала... Какая удивительная музыка!
Радость теплой волной вливается в его грудь, он лежит и прислушивается к музыке, которая звучит в нем, то затихая, то набегая волнами, вспоминает жизнь Бетховена— жизнь, полную мятежных порывов, смелой борьбы... Борьба, неустанная борьба — в этом и есть смысл жизни на земле...
От близкого разрыва снаряда Маша просыпается и недоуменно оглядывает землянку: после короткого тяжелого сна она не сразу понимает, где находится.
«Как же это я уснула... и печка погасла... холод какой».
Она поспешно встает, поправляет волосы, тихонько подходит к нарам. Все раненые спят, дыхание у Андрея ровное и глубокое, на его лице играет теплый румянец.
— Ты будешь жить, милый! — шепчет Маша и осознает вдруг, что называет Андрея на «ты». Да разве могла бы она назвать его иначе теперь, когда он стал ей таким близким, понятным.
Она накладывает в топку хворосту и сучьев, разводит огонь. Пламя жадно гудит в печке, от нее начинает расходиться приятное тепло. Маша протягивает к огню закоченевшие руки и сидит, глядя в огонь. Желтые пятна света прыгают по стенам землянки, Маша ощущает на лице их теплое, трепетное прикосновение. Она думает об Андрее, об этих последних днях, которые сделали его таким дорогим для нее.
«А он и не знает об этом...»
Все эти дни она ощущала, как растет в ней новое, незнакомое чувство, она становилась другой, взрослой, смелой. Она тревожно и недоверчиво прислушивалась к этому чувству: что оно принесет ей? Но что бы ни ждало ее, она уже не могла бороться с ним. Сейчас она видела Андрея и его прошлые поступки совсем в ином свете — в свете своей любви — и уже ругала себя за то, что не понимала его; тогда ей казалось, что на войне, среди крови, грязи, всеобщего разорения и несчастья их любовь будет мелкой, неуместной, пошлой — и она стыдилась его любви, не хотела, чтобы другие знали о ее любви к нему! Как она ошибалась...
«Конечно, в другое время все это было бы иначе... — подумала она и тут же улыбнулась своей мысли: — Если бы не война, мы бы и не встретились!»
А сегодня Андрея надо эвакуировать в тыл — ночью освободили дорогу — там он будет в безопасности. Так говорило ее чувство долга, а другое чувство, чувство любви, говорило, что теперь, когда он стал ей так дорог, не следовало бы ей расставаться с ним, но она отгоняла от себя эту мысль.
Согревшись, Маша вышла из землянки, набрала в котелок снегу и поставила его на печку: на горячем железе сразу зашипели и запрыгали серебристые капли воды.
— Маша, — услышала она тихий голос Гриднёва.
Маша вздрогнула: Андрей смотрел на нее напряженно раскрытыми, ожидающими, тревожными и робкими глазами.
— Ты проснулся? Наверное, я тебя разбудила?
— Нет, Машенька, я уже давно не сплю. Я все думал и на тебя потихоньку смотрел.
— Как ты себя чувствуешь? — смутилась Маша.
— Воскресаю из мертвых, Машенька... Я вот сейчас привстану, а ты дай мне, пожалуйста, воды, очень пить хочется.
Он было приподнялся, но лицо его передернулось от боли, и он упал навзничь.
— Тебе нельзя подниматься, Андрей, рана может открыться...
— Да... ослаб я... — Он попытался улыбнуться. — И боль проклятая мешает.
Маша приподняла Андрею голову и поднесла ко рту котелок с теплой, пахнущей дымом водой, в которой плавали острые иголки хвои. Андрей долго и медленно, часто отдыхая, пил безвкусную снеговую воду, касаясь своей здоровой рукой Машиной руки и чувствуя, как под его ладонью бьется торопливая жилка.
Напившись, он спросил:
— Как наши дела, Маша?
— Тяжело нашим, Андрей. Немцы беспрерывно атакуют, все время такая падьба... Рота уже третьи сутки не выходит из боя. Вчера немцы совсем близко от землянки были, я и не знала...
— Высоту удержали —вот главное!
Маша стала перевязывать Андрея.
— Как моя рана? — спросил Андрей.
— Хорошо, затягивается...
Он растроганно следил за ее движениями: как ловко она забинтовывала рану, как надорвала зубами бинт и завязала концы. Когда она наклонилась к нему, он с волнением ощутил на своем лице ее горячее, частое дыхание.
— Маша... — чуть слышно прошептал Андрей. — Я вот ранен... Меня в госпиталь увезут... Так я хочу сказать тебе...
Маша посмотрела на него, и он увидел ее ясные, влажно блестевшие глаза, полные нежности и доброты к нему, Андрею. Это были словно окна в ее мир, родной и близкий ему, но все же это был ее мир, сложный, глубокий, не до конца понятный.
— Я хочу сказать... что люблю тебя... — медленно проговорил Андрей и на секунду закрыл глава, крепко сжав веки, как перед ударом молнии.
Глаза Маши вдруг сделались неузнаваемыми: смятение, радость, испуг перемешались в них. Неужели это оно — о чем мечтала, во что не верила и что все-таки всем существом своим ждала — налетело вихрем, подняло, закружило... Она в волнении отняла свою руку и проговорила горячим шепотом:
— Не надо, не надо говорить так...
— Почему? — Андрей умоляющими глазами глядел на Машу: — Мы ведь расстаемся, что же — навсегда?
Что сказать ему? Любит ли она его? Ах, конечно же любит, разве он не видит этого! Слезы застилали Маше глаза, их нельзя было удержать, и, чтобы Андрей не видел их, она отошла к окошку и стала там, закрыв ладонями горячее лицо, дрожа всем телом, а в ушах ее звенело одно ослепительное, словно из света сотканное слово:
— Любит, любит, любит...
На ступеньках послышался частый топот, в землянку вошел Шпагин, за ним Балуев и Скиба. Озябшие на холоде, возбужденные боем, они стали шумно отряхиваться от снега, расшвыривать во все углы одежду.
— Ну как, Андрей? Вижу, дело на поправку идет! — сказал Шпагин, не замечая ни странной, грустной улыбки на лице Гриднева, ни смущения Маши.
— А мы вперед продвинулись, товарищ лейтенант! — радостно сказал Балуев. — Лощину, где вас ранило, всю у немца забрали! „
Его темное, обветренное, «сильно заросшее бронзовой щетиной лицо обвязано белыми бинтами с проступающими на них коричневыми пятнами крови, но смотрит он уверенно, смело: ведь он сам участвовал в бою за лощину!
— Да, решили ликвидировать эту ахиллесову пяту нашей позиции! — пояснил Шпагин. — Заняли ночью, а потом Арефьев туда первую роту передвинул — крепко держим! Сразу не догадались выдвинуть траншею вперед теперь вот учимся. И дорогу освободили, раненых можно вывезти!
— А что же ничего не говорит наш начальник медицинской службы? — спросил Скиба Машу.
— Отправлять... отправлять обязательно... раз дорога свободна...
— Да, Коля, отправьте меня поскорее, — хмуро сказал Гриднев, — чего мне валяться тут, вам мешать. Инвалидам место в инвалидной команде.
«В чем дело? — удивился Шпагин. — Чего они так торопятся?..»
Разбуженные шумом, проснулись Ахутин и Семичев. Скиба стал расспрашивать их, как они себя чувствуют.
— Ничего, товарищ замполит, — отвечал Семичев, — только шум в голове сильный да лежать неохота...
— Лежи, лежи, отдыхай... Солдату надо иногда отдохнуть... — И Скиба ласково потрепал новенького по руке.
Ахутин отвечал с грустной улыбкой, словно оправдываясь в чем-то:
— Вот, доехал на одном колесе... в гараж... теперь на капитальный ремонт становиться приходится!
— Тебе оправдываться не надо, Ахутин! За твою рану враг дорого заплатил!
Помолчав, Ахутин добавил с той же виноватой улыбкой:
— Я вот лежу и мечтаю, товарищ лейтенант. Вправду говорят: нет худа без добра... Не думал, не гадал, а верно, придется дома побывать: после госпиталя отпускают домой на побывку... А местность нашу освободили, и от своих уже письмо я получил...
Шпагин позвонил Арефьеву и попросил прислать сани.
— Да соломки побольше прикажите набрать! — крикнул он ему напоследок и положил трубку.
Отъезд раненых был решен, и в землянке наступило молчание. Трое уходили из роты надолго, может быть, навсегда. Рота была для них и боевым товариществом, и домом, и семьей, с нею были связаны все их радости и печали, и всем стало грустно, как бывает перед расставанием с близким человеком, когда неизвестно, скоро ли снова придется встретиться — да и придется ли? Хотелось сказать друг другу много дружеских слов, но люди в землянке привыкли говорить о своих чувствах сдержанно
Балуев стал собирать вещи Гриднева. Их было немного: шерстяная гимнастерка и бриджи, которые надевались лишь в торжественных случаях, кирзовые сапоги, пара белья, несколько книг, подобранных на фронтовых дорогах, и еще кое-какие мелочи — все это уместилось в плоском железном ящике из-под мин. В вещевые мешки Балуев уложил Гридневу и солдатам продукты, Шпагин и Скиба потихоньку от них сунули туда же все свои запасы из дополнительного пайка.