О, дружба, это ты
Артисты московских театров не отставали от поэтов. Они организовали столовую «Альказар», правда, без громких вывесок и выступлений, им было не до того. Вечера у них заняты спектаклями, в дневное время — репетиции. Моссовет предоставил им помещение, а Наркомпрос позаботился, чтобы их кухня была снабжена продовольствием.
Наименее занятые актеры пытались сделать из «Альказара» нечто вроде кафе поэтов в Настасьинском переулке, но попытки эти не увенчались успехом, инициаторы, в числе которых был поэт Виктор Ромов, считавший себя актером (до революции участвовал в любительских спектаклях), были осмеяны.
Однако и без выступлений здесь бывало шумно и весело, столовую посещали поэты, музыканты и вообще деятели искусств.
За несколько дней до первой годовщины Октябрьской революции за одним из столов «Альказара» царило особенное оживление. Все знали о решении правительства отметить юбилей не только парадом и демонстрацией трудящихся, но и показом лучших спектаклей с участием видных актеров Москвы. Театры начали подготовку к торжественному дню. Пьесы выбрали и роли распределили. Среди актеров шел разговор, как хорошо бы собраться в одном из театров и устроить вечер в честь Октября. Кто-то сказал, что говорили по этому поводу с Луначарским, Анатолий Васильевич горячо поддержал идею и обещал сказать вступительное слово.
— Давайте все обмозгуем, составим программу, — воскликнул молодой актер Мгебров, сверкая пронзительными глазами. — До праздника — считаные дни. Наш вечер не должен быть похожим на обычный, когда актеры только читают и поют.
— А что же им делать, как не читать и петь? — перебил его высокий и плотный Гущин, медленно поглаживая начинающие седеть волосы.
Мгебров вспыхнул от насмешливого тона и не понравившегося жеста руки. Ему показалось, что Гущин гладит себя по голове, как взрослые умных мальчиков.
— Вы меня не поняли, — добавил Мгебров, — не можете понять! Я говорю, что надо устроить вечер, в котором первую роль играл бы не голос, а сердце. Чтобы не было пышных фраз и подкрашенных мыслей. Высокое мастерство, великое искусство. — Мгебров обвел глазами слушателей, ища среди них, кто может его понять, и сказал тихим и грустным голосом: — Я не умею говорить, но хочу хорошего, теплого, необычайного… Чтобы грело сердца тех, кто лишен этого тепла, потому что им некогда искать его среди суровых будней. Я маленький актер, не рабочий, но бывал на заводах и знаю, как они трудятся в эти светлые, тяжелые дни. Я хочу, чтобы наш вечер запомнился. А для этого надо собраться и выработать яркую и ясную программу.
За соседним столом я сидел с Мариенгофом. Мы внимательно слушали Мгеброва. Я — восторженно, Анатолий — снисходительно. Из группы молодых актеров, среди которых было и двое пожилых, многие подходили к Мгеброву и пожимали руку. Я сделал то же.
— Рюрик! И вы здесь? — Он улыбнулся.
— Не только здесь, но и с вами! — Я крепко сжал его ладонь.
— Вы сегодня свободны? — спросил Мгебров.
— Для того, о чем вы говорили сейчас, я всегда свободен.
Юный актер Художественного театра Миша Брагин подошел и сказал:
— Товарищи! Давайте составим организационную комиссию. Идемте со мной, — обратился он к группе актеров, — я знаю здесь комнату за буфетом, там никого нет. А впрочем, встретимся еще раз и тогда хоть всю ночь проспорим.
Все двинулись за Брагиным. В этот момент ко мне подошел Мариенгоф.
— Рюрик, на одну минуту.
Продолжая идти, я ответил:
— Толик, говори на ходу, боюсь потерять их из виду.
Мариенгоф пожал плечами и пошел следом.
— Ты хотел что-то сказать?
— Да, — ответил Анатолий. — Если бы ты знал, — продолжал он тихо, — как ты смешон.
— Ну и смейся!
— Рюрик, я говорю любя… Что ты нашел в этом монахе?
— В каком монахе?
— Мгеброве.
— Толик, ты мелешь чепуху.
— Будто не понял! Помнишь, в старое время были такие экзальтированные монахи, которые ставили себя выше митрополитов. Так и Мгебров, им руководит честолюбие. Будто нет Луначарского. Зачем совать нос не в свои дела? Чтобы быть оригинальным?
Мы подошли к комнате, куда вел Брагин.
— Толик, мне некогда. Если тебе нравится этот разговор, докончим его, когда освобожусь.
— Чудак, — вздохнул Мариенгоф и пошел обратно, чертыхаясь на ходу, потому что, пока добрел до своего столика, два раза попадал в какие-то коридоры, заваленные старой мебелью. Увидев, что стол занят, приготовил язвительную фразу, долженствующую сконфузить нахала, но заметил, что это хотя и нахал, да свой. Перед ним сидел Шершеневич.
— А я уже собирался тебя отчитать.
— За что? — улыбнулся Вадим.
— За то, что не узнал.
— А где Рюрик? Мне сказал швейцар, что он здесь.
— Был, да сплыл!
— Побежал на свидание?
— Хуже, увязался за монахом.
— Каким монахом?
— Мгебровым.
— Разве он постригся в монахи? Впрочем, с него станет.
— Нет, пока он решил стричь овечек.
— И наш Рюрик оказался овечкой?
— Ты угадал.
— Что надо Рюрику от этого психопата?
Актер Гущин, сидевший за соседним столиком, вмешался в разговор:
— Затеяли актеры Октябрьский вечер, который должен затмить все торжественные вечера, что устраивались на нашей планете, начиная с Ноя.
— Сразу видно, им делать нечего, — сказал Вадим.
— Нет, — возразил Гущин, — Мгебров знает, что делает. Его распирает честолюбие. Талантишка с ноготок, славы хочется выше Эйфелевой башни. И любой ценой. Если не славы актера, то народного трибуна.
— Зашел бы он, — засмеялся Шершеневич, — к мадам Каменевой. Ныне она раздатчица славы. Недавно я заседал в одной комиссии. Чуть со смеху не помер. Сидит мадам в кресле как на троне. На груди платиновая цепь, на которой болтается ее дурацкий лорнет, на левой стороне — огромная брошь, напоминающая екатерининский орден. Говорит в нос, как плохая актриса, играющая королеву. Каждый жест не просто жест, а государственный жест. Члены комиссии тают от восторга и смотрят ей в рот, будто оттуда должны выпрыгнуть дрессированные лягушки. И возглашает торжественно, как египетская царица: «К Октябрьским торжествам я мобилизовала лучших поэтов. Александру Блоку поручила выступить в Петрограде, Кронштадте и Петергофе. Вячеслава Иванова посылаю в Тверь. А Брюсова оставила в Москве для выступления на фабриках и заводах». А когда кончила тронную речь и двинулась к выходу, засуетились ее адъютантики, молодые оболтусы во френчах. Один подает портфель, другой накидывает на плечи пальто, третий бежит к машине предупредить шофера, что высокая особа изволит сейчас явиться.
— А ты что делал? — насмешливо спросил Мариенгоф.
— Плюнул и ушел.
Официант принес что-то жареное и графин с бледным сиропом. Шершеневич ел неохотно.
— Дрянная кухня, — брезгливо сказал он. — В нашей «Табакерке» куда лучше.
— Чего ж ты пришел сюда?
— Поговорить с одним актером. Пьесу написал. Надо ее скорее сбыть.
— Где же этот актер?
— Или надул, сукин сын, или тоже увлекся пусканием мыльных пузырей и пошел за этим, как ты его называешь, оглашенным монахом.
Едва Шершеневич успел произнести это, чьи-то ладони закрыли ему глаза.
— Кто это дурачится? — рассердился он, отдергивая руки, но, увидев меня, засмеялся. — Наконец-то ты понял, что там занимаются чепухой, и сбежал.
— Ты, Вадим, критикуешь все, что исходит не от тебя, это во-первых, а во-вторых, заседание перенесено на вечер.
— И что же вы решили? — иронически спросил Шершеневич.
— Лишить тебя голоса, — ответил я насмешливо.
— Ну, мне пора, — сказал Мариенгоф. — Рюрик, ты остаешься?
— Нет, иду тоже.
— А я еще подожду своего актера, — сказал Шершеневич.
Мы с Мариенгофом вышли из «Альказара».
В дверях столкнулись с Грузиновым.
— Боже, как расцвела советская литература! — воскликнул Мариенгоф. — Куда ни ткнешь — попадешь в поэта или субъекта, считающегося им.
Грузинов улыбнулся простодушно, ласково, будто выслушал комплимент.
— Много у нас говорят о поэзии, это плохой признак. — Анатолий ударил себя по лбу рукой, обтянутой лайковой перчаткой. — С вами потеряешь голову. Я совсем забыл, что сегодня вечером надо быть в «Синей блузе».
— Фрак надоел? — заметил Иван.
Мариенгоф не ответил и, театрально приподняв шляпу, исчез в разношерстной толпе.
— Ты куда шел? — спросил Грузинов.
— Никуда, — я вздохнул, — надоели мне эти кафе и пустая болтовня. Пойдем ко мне. У меня собачий холод, но это лучше, чем собачья беготня.
Мы прошли мимо Страстного монастыря и поравнялись со знаменитым Настасьинским переулком, в котором находилось кафе, где часто выступали Каменский, Маяковский и Бурлюк, затем, перейдя на другую сторону, направились к Трехпрудному переулку.