на короткой ноге со всеми знаменитостями города. Особенно это стало проскальзывать в словах после того, как Зыкова наградили именными часами «Кама» с черным циферблатом за проявленную инициативу по организации социалистического соревнования.
Дарья Ивановна, чтобы поддержать мужа, подтвердила:
— Молоденький такой был? В фуражке милиционерской ходил? А как же? Помню… Эх, года-то летят… Давно ли?
Прошли на площадь. Первым отделился от Зыковых Расстатурев. Он приметил толчею у высокого столба, на вершине которого покачивались сапоги. Касаясь рукой Федора Кузьмича, сказал, сдвигая на затылок шапку:
— Какое добро пропадает… Пойду-ка я по старой памяти…
Он растолкал людей, молча разулся, поплевал на заскорузлые руки и полез, подбадриваемый криками мужиков:
— Вот пенсия дает…
— Зад-то, зад подтяни, отвис…
— Жми, мужик, сапоги казенные…
Расстатурев краснел лицом, в обхват держал столб и медленно поднимался, упираясь в ледяное склизье белыми потрескавшимися ступнями. Его тяжелое, сиплое дыхание веселило людей.
— А мужик-то сапоги достанет… Поди, в молодости не раз в общественных обутках ходил…
— Да уж хаживал, — отзывался Расстатурев и было скользил вниз, но багровел и лип к столбу. От напряжения у него стучало в висках, и он было думал отступиться, но настырство житейское одолело, и он снова карабкался, сдирая руки. Наконец ухватившись за вершинный срез, Расстатурев снял кирзовую пару, но то ли от радости, то ли от напряжения у него голова пошла кругом, он припал лицом к столбу и, судорожно держась, но не выпуская сапог, тихонько попросил:
— Сымите, мужички, а… Расшибусь…
Люди сквозь смех кричали ему, чтобы скатывался, но Расстатурев висел с закрытыми глазами.
— Силов нету — сердце заходит… Сымите, говорю, бога ради…
Когда его сняли, у Расстатурева так отекли ноги, что он не мог стоять. Андрей подхватил тестя и провел в ближайший бутафорский кабак пить чай.
В другом месте пытал счастья Федор Кузьмич. Поначалу он с Дарьей Ивановной стоял в толпе зевак, наблюдая, как парни переламывали грудью жердину, закрепленную с двух концов. Потом Федор Кузьмич разжегся, снял пальто, добро, упористо взял разбег и бросился на березовую перекладину как на кровать. Жердь прогнулась, спружинила и кинула его назад метра на три, ударив спиной о землю. Федор Кузьмич уперся в колени руками, подумал, снова бросился на перекладину и снова упал, толпа отозвалась хохотом, но громче всех смеялась Нюська, не пряча раскосых глаз и краснея молодым полным лицом.
Из толпы вышла Дарья Ивановна:
— Горе ты луковое, отец, безмозглая голова…
Она тоже сняла пальто. Емкая, грудастая, слоновой поступью шагнула к жерди, круто выгнула ее, отставив ногу, навалилась еще, точно запряженная в борону, и перекладина хрумко переломилась.
— Ей надо кедровый комель ставить, — крикнул кто-то.
— Ба-аба…
— Свяжись с такой…
Дарья Ивановна накинула пальто и ответила мужикам:
— Свяжись — не развяжешься…
Толпа засмеялась.
Тем временем Расстатурев и Андрей сидели в фанерном кабаке «Семь лаптей» и пили чай.
— Русского от русского не отнять, — рассуждал тесть, шевеля бровями. — Что-то есть в нас, мужиках, особливого…
— А как же? — поддакивал Андрей.
— Все одинаковы, а вот получились и немцы, и французы, и мы, грешные. У нас на политической учебе обсказывали: все образовалось из производства, из наших рабочих сил… И я с этим согласный. Но вот не понимаю, откуда французы произошли? Или те же немцы? Что там ни говори, а немца с французом не сравнишь. Немец, он послушный, верующий, на всех злой. А француз что? Ему бачок ихнего вина, он тебе и жену отдаст, и Париж, и президента в придачу.
Рыжий самовар парил на прилавке. Андрей нацедил кипятку, закрасил его густо чайной заваркой и бросил в стакан кусок сахару.
— Это все от еды, я думаю, — ответил он, пряча бегающие глаза. — Смотря что ешь… Если хлебное, тюрю там, затируху, опять же стряпаное и пареное или кашу, например, тогда наш брат получается… Если же и сало, тогда хохол. А если устриц или лягушек, то француз. А если вообще ничего не ешь, то негр. Они от голоду и черные. Все с кормов, батя, все с кормов…
А за стенами кабачка не утихал веселый гул. Новый аттракцион собрал толпу. Соревновались парни, стоя на бревне и сбивая друг друга копьями. Федор Кузьмич заметил, что сюда подошел председатель исполкома Соловьев с женой, толкнул Владимира:
— Спробуй, а? Что ты…
Владимир встал на бревне и прилип, как улитка, сбивая противников легко и быстро. Федор Кузьмич ворвался в толпу и кричал, поднимая кулаки:
— Давай их, сынок, лупцуй…
Его стариковское сердце было переполнено радостью. Соловьев, наконец, обратил внимание на кричавшего мужика, узнал:
— Чего кричишь-то, Федор Кузьмич?
Как сейчас Зыкову хотелось, чтобы весь этот город, все люди посмотрели на него, увидели, с кем он говорит, простой рабочий, инициатор социалистического соревнования. Куда это Дарья запропастилась? И где Расстатурев? То с глаз не прогонишь, а то… Ответил Соловьеву:
— Сын, Петр Иванович, — он протянул Соловьеву руку. — Смотрите, какой у меня сын…
— Сын хорош. — Соловьев поправил галстук. Сероватое с острым подбородком лицо председателя едва озарилось улыбкой. — Это как же ты такого здоровяка вырастил?
— Дарья растила, Петр Иванович, — в радости ляпнул Федор Кузьмич. — Я что? Я так…
Они вышли из толпы и остановились, рассматривая друг друга. Федор Кузьмич был Соловьеву по плечо, но шире и тверже, председатель горисполкома суше и легче. Оба в одинаковых пальто, но Зыков в шапке, а Соловьев с головой непокрытой: темные волосы блестели на солнце масленым блеском.
— Все тебя вспоминаю, — сказал председатель, но, видимо, сказал больше для красного слова, едва ли он вспоминал Федора Кузьмича. Увидев обрадованные глаза Зыкова, Соловьев и правда как-то разом многое вспомнил и заговорил свободнее: — Фэзэушником меня называл. Помнишь? Все хитрил, будто разницы не понимаешь между институтом и ФЗО.
Федор Кузьмич нарочито сделал испуганные глаза:
— Разве, Петр Иванович? Не может быть… Как это у меня язык поворачивался?
— А собаку, помнишь, в забой принес? Она как бросится ко мне на свет, ну я тут и чуть-чуть… Молодые были…
— Собаку? — снова и умело притворился Федор Кузьмич. — Запамятовал, Петр Иванович… Как есть запамятовал. Да может, и не было? Может, не я? — спросил у Соловьева с невинной улыбкой.
Председатель прищурил глаза и встряхнул Федора Кузьмича за плечи:
— Как же не ты, когда ты… Может, и сейчас ты уже не Федор Кузьмич, а кто-то другой?
— Что вы, Петр Иванович… Я это есть я…
Разговор как-то угас. Зыков и Соловьев потоптались друг против друга, чувствуя неловкость. Наконец Соловьев снова заговорил:
— Давно не виделись, давно…
— Давненько, Петр Иванович. Давненько…
— Лет пятнадцать…
— Пятнадцать,