Из сада опять донесся вальс. Вальс молодых и влюбленных. Чуть-чуть заморосило. С листвы сдувало водяную пыль.
Он же ехал с сестрами к морю, любил их, тревожился за них, помогал им. Их история стала его историей.
Далекая музыка стала близкой. Он шел к ней. У калитки, забыв обо всем, целовались. Она была в белом, он в темном.
Чемизов перестал ощущать землю, прокрался бесшумно, точно по воздуху. И вдруг сердце его облилось тоской, заныло, потом замерло, на миг успокоилось, но тут же снова заволновалось и начало томиться, рваться куда-то в далекое-далекое. Почему? От образа ночи? От подсмотренного поцелуя? От прилетевшей музыки? От наплывшего запаха цветов? От сонно бормочущих деревьев?
Перед ним опять проплыло лицо Аси. Чемизов шел бесшумно, боясь вспугнуть ночь и призраки сестер.
Прошумела машина, облила светом, унеслась.
Кто-то вздохнул в темноте.
Где-то украдкой засмеялась женщина.
В саду уже заиграли марш. Из распахнутых ворот шла молодежь. С шумом, смехом, с песнями расходились в разные стороны.
Какое счастье — молодость! Стихами позвать их каждого к своему морю. Разжечь их мечты. Вот этим, шумным, передать свою любовь к земле и к жизни.
Чемизов стоял среди идущих. И понял он, что это томит его история сестер. Не было сил молчать о ней. Ведь он, оказывается, всю жизнь готовился к этой поэме. Нет, это будет совсем не поэма, а страницы из его тайного дневника. Писать о сестрах — это значит писать о себе... Он видел сестер так ярко, чувствовал их так свежо и так был удивительно сосредоточен на своих видениях.
Чемизов быстро вернулся домой и с наслаждением сел к столу. Закрыл лицо ладонями...
Далекая счастливая вокзальная ночь! Дорога... Дорога с ними! И замелькала страна мимо окон вагона, и запахли букеты, которые он передавал сестрам через проводника. И во тьме в летящем снеге неслись в Калары журавли, неслись — кричали. И цветы трепетали под ветром на сопке язычками пламени. И мерцали Асины глаза, а сквозь дым костра проступали Славкины волосы, и опять светились оленьи Асины глаза. И мучила горечь разлуки...
И вдруг ясно прозвучал дорогой голос: «Я вспомню вас где-нибудь на Ревущих широтах, стоя на палубе».
Все это, когда-то вошедшее в душу и ставшее частью ее, сейчас рвалось в певучие строки, звенело рифмами.
Лев Чемизов плыл по своему морю...
Стояли прохладные хмурые дни. Солнце закрывали несущиеся темные тучи. Однажды утром лагерь снялся и спустился вниз по Чаре на новое место.
Резко изменилась за эти дни Славка. Внешне она была спокойна, но от ее спокойствия и молчания веяло суровостью и холодом. Целые дни ходили они с Петровичем по сопкам, по тайге, ходили молча, неустанно, душевно сблизившись, понимая друг друга без слов. И почему-то Славка чувствовала себя с ним легко и просто. Идя по заданному азимуту, исследуя камни, глыбы и обнажения, они скупо переговаривались только о том, что касалось работы. Но в каждом их движении, каждом взгляде, редком слове чувствовалась забота друг о друге, какая-то скрытая, внутренняя теплота.
Иногда они вечерами, перед сном, сидели у костра, пили чай и молчали.
Славка и сама не понимала, почему ей так легко с Петровичем и почему она тосковала, если долго не видела его. Очень хорошо, что он ни о чем не расспрашивал, не пытался развеселить, утешить ее.
В этот день шли они по сопке, как всегда, углубленные в работу.
Высокая сопка густо заросла осинами, березами, лиственницами. Под ними было сумрачно и прохладно. Под ногами пружинил толстый слой бурых листьев. В зеленом сумраке всюду выпирали из земли огромные камни, порой нагромождения скал, обросших мхом. Кое-где скупо сочилась вода.
В одном месте Славка увидела длинную, глубокую промоину. В памяти возникли другая промоина, и бушующий во тьме поток, и крики людей, тащивших ящики, мешки, бочки.
И тут же ей почему-то припомнилась лесная история, рассказанная в палатке оленеводом. Из-под камня глухо кричал мальчик, а вокруг в отчаянии бегал отец, бросался на скалу, бил по ней кулаками.
Так сейчас заметалась и она от поразившей ее мысли.
Это она, Славка, виновата в гибели Анатолия!
Перед ней возникла Ася, и Славка мысленно бросила ей фразу: «Если бы я осталась в Чапо, он не приехал бы сюда. Он был бы жив!» И увидела, как Ася даже вздрогнула от неожиданности. «Это я виновата во всем! — озлобленно продолжала Славка. — Море... Далось мне это море! На черта теперь оно? Мне даже думать о нем противно. Никуда я больше не поеду». — «А при чем здесь море?» — спросила Ася. «А вот при том! — почти закричала Славка. — Из-за него я потащилась за тобой». — «Так это, значит, я виновата, а не море», — тихо сказала Ася. «У меня своя голова была на плечах».
И уже вслух Славка прошептала:
— Море... Будь оно проклято!
Славка так ярко представила весь этот разговор, что на миг ей почудились громкие голоса. Она даже испуганно посмотрела на Петровича: не слышал ли он их.
Но Петрович сидел на валуне и, положив на колено дневник, описывал пройденный путь.
Над головой, в просветах между вершинами, клубились мутные тучи. Дохнул холодный ветер. Тайга потемнела, зароптала.
Петрович взглянул на часы.
— Пожалуй, можно и перекусить, — сказал он.
Славка развязала рюкзак, вытащила две баклажки с чаем и два больших бутерброда с маслом. Петрович извлек из кармана кулечек конфет, положил их перед Славкой. Он задумчиво взял бутерброд и покачал, как бы взвешивая его на ладони. Славка увидела, как лицо его вдруг постарело.
— Кусок хлеба, — проговорил он. — Вот кусок хлеба. Самое простое и самое благородное, что есть на земле: кусок хлеба. Куда там золоту до него! Без куска хлеба умирают. За время ленинградской блокады умерли моя жена и сынишка. У них не было вот этого куска хлеба.
И тут все в Петровиче стало понятно Славке. Она вспомнила его одиночество во тьме у костра.
Петрович отложил хлеб и медленно, не отрываясь, выпил всю фляжку.
— Что же вы... Ешьте! — сказала Славка.
— Не лезет в горло. — Он закурил.
И таким близким, родным показался ей этот человек, так захотелось сделать для него что-нибудь хорошее, сказать ему какие-нибудь необыкновенные слова, чтобы согреть его душу! Но Славка не знала, что сказать и что сделать. Она молчала, молчал и он.
Потом они пошли дальше среди темного лиственного древостоя. Молоток Петровича с треском дробил камни, пугая кабарожек в сиверах.
«Что же теперь будет? Куда мне?» — думала Славка. Она представила город, какое-то учреждение, какие-то комнаты, кабинеты, канцелярии. Нет, это немыслимо! После скитаний с геологами, после таежных троп, после мира полей и лесов, после всего, что здесь произошло, немыслимо сидеть в каком-то учреждении.
И тут она поняла, что прикипела всей душой к этой жизни, и это лето ей вовеки не забыть, не забыть и Петровича, и Космача, и Грузинцева, и палатки. Как она будет без них?
Славка растерянно посмотрела на сутулую спину легко идущего Петровича. С опушек на них рявкали невидимые косули.
Еще недавно она думала, что геологам вряд ли нравится их жизнь и что несут они ее как тяжкий крест. Но вот теперь, побродив с ними, она поняла, что геолог не может сидеть в кабинете. Это все равно, что вольную птицу держать в духоте городской квартиры. Она все будет тосковать о полете, о вершине кедра, о ветре в березах, о бурлящем ручье, о зарослях брусники.
Славка сказала об этом Петровичу. Он остановился, вытер со лба пот и ответил так:
— В апреле, когда пролетают над городом гуси, я не могу спать. Я готов все бросить и убежать вслед за ними. И если меня вместо поля затолкать в кабинет — это все равно, что затолкать в тюрьму.
И Славка поняла его. Месяцами жить лицом к лицу с таежными просторами, с цветами, со зверьем, с птицами, запахами лугов, со скалами, которые рассказывают о событиях, развернувшихся десятки миллионов лет назад, и вдруг вместо этого, вместо азарта поисков — стены, стол, писанина!
Нет, кто пошел тропой геолога, тому уже трудно свернуть с нее...
Иногда Ася в душе своей ловила смутное, непонятное беспокойство. Какая-то глухая тревога присосалась к сердцу. Ася прислушивалась к ней, старалась понять ее. И наконец из клубка мыслей и чувств выползло глазастым, омерзительным насекомым слово «смерть».
А на земле уже сверкал июль. Утиные выводки стали на крыло. Трава вошла в самую сочную пору. Ее пересыпали цветы и ягоды. На озерах и старицах плескались и гоготали разжиревшие гуси. На теплые плесы, посвистывая, шлепались шилохвости, им в ответ надрывисто крякали хохлатые чернети, крохали. В глухих протоках проносились на жировку табунки свиязей, чирков-клоктунов. В самый сияющий полдень еле слышно рокотали далекие грозы.
Максимовна приносила в липкой корзине обабки, волнушки и грузди. На ягодники прилетели глухари, приплелись жиреющие медведи.
Жизнь все громче подавала свой голос, и Асе как-то сразу опротивела мысль о смерти. Опять Асе казалось, что нет конца ее молодости и жизни... А когда далеко-далеко гремела гроза, сердце било в грудь: впереди мерещилось какое-то неописуемое счастье.