Беба прошлась по Лавалье, «улице кино», изучила анонсы, купила у разносчика пакетик засахаренных орешков — простонародное лакомство, которое всегда казалось ей самым вкусным в мире. Будь это прилично, она принялась бы грызть их прямо на улице, на виду у всех. Впрочем, стоя перед витриной ювелиров братьев Пальмьери, она все же не утерпела, полезла в сумочку и выковырнула из целлофанового мешочка один орешек. Жуя его, она делала вид, будто во рту у нее просто резинка. Правда, при этом пострадала белая нейлоновая перчатка, пальцы которой испачкались липким коричневым сиропом; Беба подумала, махнула рукой на приличия и спрятала перчатки в сумочку. После этого она почувствовала себя еще лучше.
Почти час заняла прогулка по Флориде — не столько прогулка, сколько стояние перед витринами. Разглядывая разложенные за зеркальным стеклом соблазны, Беба испытала странное чувство. Было время, когда для нее покупка на Флориде даже полдюжины платочков была волнующим событием; теперь ей стало доступно очень многое из того, что она видела, во всяком случае, зайти в магазин и оставить там пятьсот или даже тысячу песо она вполне могла себе позволить. А желания сделать это почти не было. Собственно говоря, соблазны перестали быть соблазнами. Ну хорошо, лишняя пара туфелек, лишний гарнитур, лишняя пара клипсов. И что?
Дойдя до Авенида-де-Майо, Беба свернула по направлению к Конгрессу. На протяжении первого же квартала ей пришлось услышать не менее дюжины комплиментов; впрочем, не обязательно нужно было быть красавицей, чтобы получить их на этой улице — самой испанской во всем Буэнос-Айресе. Даже чумазый мальчишка-чистильщик и тот во всеуслышание сравнил ее с цветком, едва начавшим раскрываться, и выразил желание превратиться в колибри, чтобы помочь этому процессу. Потом с Бебой поравнялся пожилой кабальеро — элегантный, надушенный, с белой гвоздикой в петлице. Пройдя рядом несколько шагов, кабальеро искоса бросил на нее томный взгляд и прикоснулся к своей шляпе, одетой под тем точно рассчитанным углом, который отличает джентльмена от прощелыги.
— Блаженны глаза, созерцающие красоту! — воскликнул он. — Где я мог быть в тот момент, когда спустился с небес этот огненнокудрый ангел?
— Очевидно, в аду, мой сеньор, — отозвалась Беба, не удостоив его взглядом, — присматривали себе местечко…
Сказала это она совсем негромко, но человек с пачкой растрепанных книг под мышкой, только что обогнавший ее и элегантного кабальеро, очевидно, услышал ее голос и резко обернулся.
— Донья Элена! — воскликнул он, остановившись как вкопанный посреди тротуара. — Опять мы с вами встречаемся, что за черт!
— О-о, дон Хиль, — обрадованно сказала Беба, — добрый день, как поживаете? Действительно, нам везет на встречи! Откуда вы и куда?
— Я был там, за Кабильдо… у букинистов, — ответил дон Хиль, почему-то смущаясь. — Купил вот, видите. Нет, ничего интересного — одна медицина… Ну а вы, донья Элена?
Держа в охапке свои книги, он задал этот вопрос и вперил в Бебу такие глаза, что та опустила свои.
— Спасибо, дон Хиль, ничего… Смотрите, ваши книги сейчас рассыпятся — у вас нечем связать?
— Нет, разве что поясом — так штаны упадут, я без подтяжек. Донья Элена…
— Да?.. О, знаете, я придумала — сейчас зайдем в магазин и попросим веревочку! Идея?
— Гениальная, еще бы. Знаете, донья Элена…
— Ну, идемте. Я вас слушаю, дон Хиль. Да, а как ваши больные в Роусоне?
— Да как всегда — одни поправляются, другие наоборот. Донья Элена, я много думал о вас все эти два месяца…
— Правда? Я очень рада, дон Хиль.
— Радоваться тут нечему, — нахмурился Хиль. — Я и сам не радуюсь, вообще не хотел бы этого…
— Чего, дон Хиль? Я тоже часто думаю о своих знакомых — то одно, то другое… Или вы думали обо мне плохое?
— Да нет, как сказать… Разваливаются и в самом деле, будь они прокляты, — выругался Хиль, подхватывая на лету книгу.
— Дайте несколько штук мне, я понесу, пока найдем веревочку. Так какие у вас были мысли в отношении меня, сознавайтесь, дон Хиль? Плохие или хорошие?
Хиль отдал ей две толстые книги и с минуту шел молча. «Какой-то он сегодня странный, — подумала Беба, искоса поглядывая на него, — с чего бы это?»
— Я даже не знаю, как их назвать, — ответил наконец Хиль. — Понимаете, донья Элена, если бы вы оставались сеньоритой Монтеро, то эти мысли были бы хорошими, ничего такого в них бы не было. Но когда они появляются в отношении замужней женщины…
— …Постой, ты лучше не кричи и не бесись, — устало сказал Жерар. — На нас уже оборачиваются…
Он допил свой вермут и потянулся к блюдцу с соленым миндалем. Ему уже становился противен и горьковато-приторный вкус «чинзано», и этот никчемный спор, продолжающийся уже второй час, и — главное — сам его собутыльник и оппонент, сюрреалист Туха.
— Пусть оборачиваются, мне-то что, — сказал сюрреалист. — Я тебя не в тайный бардак зазываю, а веду серьезный разговор о проблемах искусства. Что ты хотел сказать?
Жерар задумчиво грыз миндаль, глядя в открытое окно бара через улицу — на оплетенную лесами громаду строящегося муниципального театра.
— Что я хотел сказать? Я хотел сказать, что это и есть самый настоящий бардак… И не тайный, а явный, всем напоказ.
— Слушай, Бюиссонье, я тебя все-таки отказываюсь понимать. Что ты предлагаешь? Ладно, давай говорить спокойно. Тебе не нравится наш Сальвадор?..
— Нет, хотя некоторые вещи ему безусловно удаются. Например, «Искушение святого Антония» — кстати, я его видел в подлиннике. Так что сам Дали — это еще так-сяк… А вот вся ваша остальная банда…
— Ладно, скажем, тебе не нравится «вся наша банда». Что же ты предлагаешь? Вернуться к академизму? Ты вот упомянул об импрессионистах — а они не были авангардом? Они не отстаивали новые формы живописи, которые казались ересью старым сифилитикам из академии? Почему же Ван-Гог велик, почему Ренуар велик, почему самый поганый этюдик Сислея стоит сегодня целое состояние, а те, Кто продолжает поиски нового, ничего, по-твоему, не стоят?
Туха начал дрожать от ярости.
— Хорошо, допустим, — продолжал он, наклоняясь к Жерару через столик, — допустим, нам далеко до Манэ или Дега. Но ты не то хочешь сказать! Вовсе не то! Ты не говоришь: «Вы плохо делаете свое дело», ты говоришь: «Вы вообще занимаетесь не тем, чем надо!» Как же это так, Бюиссонье? Где же тут твоя хваленая логика? Импрессионисты были правы в своих поисках, а мы искать не имеем права! Или ты только за своими французами признаешь право идти в авангарде?
— Туха, ты дурак, — спокойно сказал Жерар.
— Или, по-твоему, в искусстве вообще не нужен больше прогресс? Дошли до какой-то черты — и баста! Что же мы теперь должны делать — копировать стариков, что ли?
— Если бы я знал, что мы теперь должны делать… — медленно сказал Жерар. Усмехнувшись, он покрутил головой и, навалившись на стол, бросил в рот зернышко миндаля. «Этот жест я где-то заимствовал», — тотчас же промелькнула мысль. Где? Ну конечно, в южных предместьях. В пивных Авельянеды, среди рабочих Тамета и Сиам-ди-Телла. Он покосился на фасад стройки напротив, по которому ползла вверх бесконечная цепь подъемника с подвешенными ковшами бетона.
— Если бы я знал, — повторил он усталым голосом. — К сожалению, я этого не знаю. Я знаю только, что мы с тобой просто паразиты. Любой пеон вон там, — он кивнул в направлении окна, — который подвозит песок к бетономешалке, что-то делает… что-то полезное, что-то такое, что останется для потомков. А мы…
— Дерьмо! — крикнул Туха. — Катись ты со своей полезностью знаешь куда! Старые разговорчики, Бюиссонье, сейчас этим уже никого не купишь. И не распинайся за всех! Ты можешь считать себя паразитом — твое дело, а мы будем вести искусство вперед. Как говорится, каждому свое!
— Вести искусство вперед? — задумчиво переспросил Жерар. — Что ж… На гребне сейчас вы, этого у вас не отнимешь. И я боюсь, Туха, что добром это не кончится. Ты бы лучше не вспоминал импрессионистов, если уж не способен увидеть разницу между ними и теперешним «авангардом». Ты даже не соображаешь того, что импрессионисты вели искусство от условности к жизни, а вы тащите его от жизни к условности. Да даже и не к условности… Какая там у вас к черту условность. Так, сумасшедший дом какой-то.
— Серьезно?
— К сожалению, Туха. И вот что я тебе скажу… Знаешь, ошибаться могут все… Я, например, вижу теперь, что и сам в чем-то ошибался, что-то проглядел, коль скоро публике на меня плевать. Ошибки, повторяю, бывают у всякого. А вот ты, Туха, ты и все ваши — вы просто самые настоящие преступники…
— Ага, даже так…
— Даже так. Вы ведете искусство по очень скверному пути, делаете его инструментом разложения… И ни к чему хорошему не придете, помяни мое слово. Кончиться это может очень скверно.