Солнце наполовину зашло. Через час будет совсем темно. Будет такой мрак, что не увидишь собственного носа. И тогда разыграется маленькая ночная трагедия: их смоет и унесет куда-нибудь в тихий затон, в мягкий и теплый ил.
Какая чепуха!
Геннадий снова посмотрел на веревку. При одной мысли, что по ней можно взобраться со сломанной ногой, у него заколотилось сердце. Бред! Сорвешься на первом же метре. Ногой пошевелить нельзя, не то что лазить по веревкам.
Да, это все-таки страшно: жил грешно и помер смешно. Кажется, полагается в такие минуты вспоминать всю свою жизнь и дорогие лица и еще что-то… Ах да! Я должен подумать о друге. О том, что у него жена и пятеро дочерей — вот ведь угораздило!..
Он достал папиросу, закурил. Он был уже спокоен. Можно и посмеяться, и пошутить. Дело в том, что сейчас они с Герасимом вылезут из этой мокрой каши. Вылезут как миленькие, и не будет никаких ночных трагедий. Обойдемся насморком. Все остальное доктор починит…
— Герасим!
Молчит. Хорошо. Он потолкал его. Дышит. Просто без сознания. Жар. Ничего, отойдет. Только вот как без воды?
Потом он размотал нижний конец веревки и обвязал Герасима. Как бы это сделать, чтобы голову ему не побить об камни? Ага. Замотать телогрейкой. Так…
Теперь отдохнуть. Ты мне нравишься нынче, Геннадий. Нога у тебя не болит. У тебя вообще на время нет этой ноги, она тебе не нужна. Взберешься на руках, не маленький. И постарайся не визжать, терпеть не могу, когда взрослые мужики хнычут.
Через час они лежали в двух шагах от обрыва, привалившись к горелому пню. Когда над ними зашуршал вертолет с большой желтой фарой, у Геннадия еще хватило сил пошутить:
— Вот так, — сказал он. — Ветер века. Теперь даже ангелы пошли механизированные.
Пифагор лежал возле окна и кашлял. Кашлял он очень смешно, как кошка, подавившаяся костью. Кух-к! Кух-к! У него была счастливая звезда: он проскочил все три переката, нахлебался вдоволь воды, но отделался лишь бронхитом. Когда его выловили на перевалке, он хотел непременно сам говорить по телефону, но стал так хрипеть, что у него отобрали трубку.
Герасим тоже был неплох: сломано три ребра и задето легкое, но Шлендер сказал, что он должен молиться своему богу, потому что могло быть много хуже.
Геннадию в больнице было отказано. Доктор сказал, что нога у него цела, ничего нигде не сломано и не порвано, а на симулянтов коек не напасешься. Болит? Конечно, болит. У тебя, голубчик, такой кровоподтек, что я не знаю, как ты вообще двигался?
— Куда же мне деваться? — сиротливо спросил Геннадий. — Такой я весь побитый, поцарапанный… На все четыре стороны, да? Я могу, только выдайте мне костыли.
Доктор принес костыли и сказал, что из-за нехватки коек и по мягкосердечию он вынужден будет терпеть Русанова на собственном диване. Геннадий воспринял это как должное и лишь поинтересовался, постелены ли уже чистые простыни или ему самому с больной ногой придется ковылять по квартире?
— Святой он человек, — сказал Княжанский, когда доктор вышел. — Я бы давно утопил тебя за эти штучки.
— Как же ты меня можешь утопить, когда я тебя от верной смерти спас? Я же из-за тебя подвиг совершил!
— Подумаешь! От боли я бы тоже на стенку полез, даром что без сознания был. — Он посмотрел на Геннадия и расхохотался. — Ты у меня еще попляшешь, спасатель! Вонючей телогрейкой голову закрутил, словно котенку какому…
Настроение было веселым. Даже Тимофей сказал:
— А что, ребята, кино нам не покажут? Я, помню, лежал когда-то в больнице, там каждый день крутили.
— Слушай, Тимофей, — перебил его Геннадий, — я давно собираюсь спросить, все времени нет. За что тебя Пифагором прозвали? Может, у тебя к математике способности?
— Да нет, какие там способности, по пьяному делу все получилось. Выпил я с вечера больше нормы и заснул прямо в магазине, в пристройке. Смех один! Там бочка стояла из-под капусты, большая такая бочка, вот я в нее и забрался. Утром открывают магазин — а я вот он! Только ноги торчат, как у Пифагора.
— Темнишь ты что-то, — сказал Геннадий. — Пифагор водку не пил.
— Пить-то он, может, и не пил, а вот прозвали меня из-за него.
— Ну да?
— Точно! — Тимофей даже приподнялся, чтобы посмотреть на Геннадия с превосходством. — Не знал? Я тоже не знал… Повели меня после этого, конечно, в милицию, а уполномоченный там был молодой, в очках… Ты что же, говорит, Гуляев, опять бродяжничаешь, в бочке спишь, как древний философ Пифагор? Был такой, оказывается… Вот и прозвали, Пифагор — и точка.
— Босяк ты! — засмеялся Геннадий. — Ну, босяк! Даже прозвище, и то незаконно носишь… Наврал тебе дядя в очках. Философа того, что в бочке жил, Диогеном звали. Понял? Ди-о-ге-ном! Это сейчас все школьники знают.
— Ну ты брось! — сказал Тимофей.
— Ей-богу!
— Ты не божись… — В голосе его послышалась тревога. — Не божись, коли не знаешь.
— Точно, Тимофей, — сказал Герасим. — Это уж точно. Сам читал. Так что ты самозванец.
Княжанский был авторитетом. Тут уже никуда не денешься…
— Как же так? — растерялся Тимофей. — Вот ведь паразит! Живого человека перепутал. А? Ну, погоди! Буду на трассе, я его разыщу, очкарика, я ему все скажу. — Он засмеялся.
Герасим тоже засмеялся:
— Не переживай, мы тебе придумаем что-нибудь посовременней… И вот еще что. — Он повернул голову набок, так, чтобы видеть Тимофея. — На Крестах тебе делать нечего. А бабу свою ты забирай, устроим ее на базу. Хату я подыщу. Тут у нас один на материк уезжает.
Тимофей промолчал.
— Слышишь, что ли?
— Слышу… Чего сейчас говорить-то? Выйдем, там видно будет. — Он помолчал еще немного, потом спросил:
— Как ты говоришь этого звали, что в бочке?
— Диоген.
— Диоген? М-да… Ничего вроде… Только к Диогену мне уже не привыкнуть.
После обеда Геннадий взял костыли и героически запрыгал к дому доктора. Его напутствовал сам Шлендер, вышедший на крыльцо.
— Прыгай, прыгай! — поощрял он. — Это хорошо! Функциональная гимнастика. Только ведра в прихожей не посшибай костылями.
В квартире доктора все было по-прежнему, если не считать того, что телефон ему все-таки поставили. Сколько он тут не был? Чепуха, какой-нибудь месяц. Последний раз заезжал перед Делянкиром, привозил деньги… Ага, зацвела роза! Странно. Осень — и вдруг роза. Или так должно быть?.. Значит, всего месяц? А с того дня, когда он приехал сюда ночью и сидел вот на этом диване, жалкий и закрученный до того, что говорил всякую чушь, с того дня прошло всего четыре месяца? Не может быть! Всего четыре месяца. И каждый день как на ладони… А прошлый год, и позапрошлый, и еще два-три года перепутались и переплелись так, что уже и не сообразишь сразу, когда и где что было и было ли? Годы в тумане…
Геннадий подремал немного и проснулся от запаха яичницы. Доктор ходил по комнате в фартуке и курил длинную вонючую папиросу.
— Доктор, — сказал Геннадий — я должен все-таки отметить, что вы меня любите. Вопрос: за что?
— Сам удивляюсь… И вот что, голубчик, если ты намерен со мной разговаривать сейчас, то я лучше сразу уйду в другую комнату… Я, видишь ли, иногда думаю. Понял? Такая у меня старческая привычка…
На другой день Геннадий проснулся, когда Шлендера уже не было. Глянул в окно и зажмурился. Выпал снег. Лежал, как простыня, как только что отглаженная сорочка, чистый, белый, свежий, совсем еще новый… Красиво, и все тут! Можно, конечно, вспомнить, что это белый саван обновленья, но лучше было бы влепить кому-нибудь сейчас снежком. Эх, калека колченогий!
Сварил кофе, обложился журналами и стал блаженствовать. Валяться на диване было чертовски приятно. Покой. Забота. Ласковые голоса по телефону. Он снимает трубку и видит на другом конце провода то жарко сопящих близнецов, то самостоятельного Володю Шувалова, который беспокоится, не опоздает ли Геннадий на вечер… Нет, Володя, что ты! Не опоздаю, хромой прибегу! Такое событие — гуляют передовые шоферы, выполнившие что-то вроде двух или даже трех планов, изголодавшиеся, но, как сказала бы журналистка Маша, довольные и счастливые…
Вообще эта Маша, уж если она интересуется производственником Русановым, могла бы и навестить его в столь трудную минуту. Было бы очень романтично.
Маша словно стояла под дверью. Она вошла и стала смешно щуриться: после улицы в комнате было темно.
— Здравствуйте, — сказала Маша. — Вы удивлены?
— Напротив. Я вас ждал.
— Ну да, так уж и ждали… Я была у ваших ребят в больнице, встретила Аркадия Семеновича, вот он мне и сказал.
— Вы такая румяная, Машенька. Мороз, должно быть?