Собрание молчало. В кабинете стало тихо, кто-то глубоко вздохнул.
Ольга сидела прямая, не спуская глаз с директора. На лицо ее упали тени, оно было грустно. Директор прошелся возле стола и, перебирая цепочку часов, продолжал:
— Завод наш металлургический. Запомните, товарищи, металлургический! Главнейшие цехи его,— директор растопырил пальцы правой руки и начал пригибать по одному,— доменный цех, мартеновский цех, прокатный цех. А механический в целом является подсобным, второстепенным. Из этого ясный вывод, что из-за реконструкции его мы спутаем всю музыку нашего производства ведущих цехов, которыми...
— Не то вы говорите,— сказал Антипенко.
Но директор, точно не слыша его голоса, продолжал:
— ...которыми дышит наш завод. Вы подумайте, товарищи. Ведь мы теперь хозяева своей жизни, своих заводов, своих полей, и, я думаю, что вам также дорога бесперебойная работа нашего завода.
— Это мы знаем.
— Вы не волнуйтесь, товарищи,— сказал директор.— Я думаю, вопрос ясен.
— Нет, не ясен!
— Дайте мне слово,— крикнул Широков.
— Дайте мне слово,— крикнул еще кто-то.
Собрание заволновалось.
— Дайте слово Широкову,— прокричал Антипенко.— Миша, иди.
Широков, не дожидая разрешения директора, вышел к столу.
— Я, товарищи, говорю от всей нашей комсомольской ячейки. Я знаю мнение и партийной организации.
— Правильно,— отозвался Антипенко,— давай зараз.
— Парторганизация этот вопрос не обсуждала,— крикнул директор.
— Нет, обсуждала,— возразил Антипенко.— Вы, товарищ Рыжков, не в курсе дела.
— Мы знаем, товарищи, это дело,— возбужденно заговорил Широков.— Все на наших глазах было. Мы все видели. По-моему, здесь всех лучше и всех убедительней сказал товарищ Судин. Сказал от сердца, от всей рабочей души, и сказал всю правду, все, чем живет сознательный рабочий.
Голос Миши Широкова, мягкий, басовитый, звучал уверенно и задушевно. Ольге казалось, что он говорит все то, что она передумала за много бессонных ночей.
— ...Мы не отступим, товарищи, мы всем коллективом нашего цеха постараемся доказать, что наш механический цех настолько же важен, как и другие цеха,— закончил Широков.
Горячие рукоплескания взорвали тишину. Неожиданно выскочила к столу Шурка Кудрявцева.
— Дайте я скажу, я немного...
Она повернула к директору раскрасневшееся круглое лицо и, встряхивая головой, заговорила:
— Созвать народ, продержать его целый вечер без всякого толку,— это значит заниматься очковтирательством, товарищ Рыжков. Шли, шли и никуда не приехали. Это из рук вон плохо.
Кто-то фыркнул сзади и тихо захохотал. Директор, внимательно посмотрев на Шурку, усмехнулся.
— Вы наговорили нам много и здорово наговорили, только все, что вы нам сказали, мы давно знаем. Начали за здравие, а кончили за упокой. Вот и мастер наш, товарищ Сафронов. Он тоже хорошо знает все это дело, а почему он здесь прижал уши, сидит в уголке и помалкивает. В цехе, верно, я — Ананий, а здесь нас не найдешь. А сам все жалуется, что, мол, вот не выполняем программу... Кто же тут виноват?.. Люди идут вам на помощь, толкают вас к тому, чтобы улучшить работу, сэкономить время, рабочую силу, загрузить станки, а вы?.. Не хотите. Тогда нечего пенять, Дмитрий Семеныч. А мы все-таки будем добиваться. Мы пока сейчас не потребуем от вас перестановки всех станков. Создадим бригады и докажем вам. И вы сами тогда скажете, что да, нужно сделать так, как требует работа. Я заявляю здесь перед всеми, что буду работать с завтрашнего дня на двух станках, а если будет возможно, буду работать на трех, на четырех.
Собрание загудело. Хлопали в ладоши, кричали:
— Дайте я скажу!
— Мне слово!
К столу вышла Соня Перевалова.
— Я тоже могу работать на двух станках. Наши станки стоят в разных концах цеха. Сгруппируйте их!
Собрание закончилось уже в двенадцатом. Расходились шумно.
Ольга чувствовала легкую усталость. Немного побаливала голова, но в душе была бодрость.
Подруги шли медленно не торопясь. Улицы были пустынны. Лицо опахивал холодный ветер. По небу плыли стаи тяжелых облаков, навстречу им торопливо бежала луна; сбросив с себя густую путаницу облаков, она выплыла на миг полная, сияющая и снова пряталась за облака.
— Завтра так и сделаем, Оля. Белов пусть переходит на мой станок. И мы возьмем в этом углу все станки.... А знаешь, что я думаю?.. Хорошо бы нам создать бригаду из одних женщин.
— Не нужно этого, Шурка, Судин обидится. Он ведь не отстает от нас. Он человек душевный. Трое: ты, я и Судин.
— И шесть станков. Ой! Я сегодня ночь не буду спать... Честное слово... Все буду думать.
— А ведь справимся, Шурка.
— Ой! Да еще как!
Обе замолчали. Вдали прозвучала сирена и показались две фары. Покряхтывая, прошла легковая машина, и улица снова стала пустынной.
— Тебе, Оля, нравится Широков? — неожиданно-спросила Шурка.
— Миша?.. Он хороший.
Шурка тяжело вздохнула и Ольга, поглядев на нее,, весело рассмеялась.
Ольга стала мало бывать дома. Уходила на работу рано утром, с первым гудком, и приходила поздно вечером. Мать сначала не обращала внимания, но потом ее-стали беспокоить частые и продолжительные отлучки дочери из дома. Она стала замечать, что Ольга начала худеть. В глазах дочери отражалась забота и усталость.
— Что это, смотрю я на тебя, таять будто начала,— говорила Лукерья.— Где была? Все люди во-время приходят с работы, а у тебя все какие-то дела. Опять, поди, собрание было?.. Чегой-то каждый день собрания... О чем только вы и толкуете на этих своих собраниях?
В длинные зимние вечера Лукерья одиноко ходила по-комнате, прислушивалась к каждому неожиданному звуку, долетающему с улицы. Подходила к окну и смотрела в вечернюю мглу.
«Опять нету. Спаси, господи. Кабы чего грешным делом не случилось»,— с тревогой думала она.
Иной раз на улице шумно вздыхала метелица. В это время становилось еще тоскливей, и думы одна другой тревожнее лезли в голову старухи. А когда приходила .дочь, она беззлобно ворчала, приготовляя чай:
— Наказанье да и только с тобой. Дома не живешь. Эк-то живо скопытишься. Себя нисколько не бережешь.
А у Ольги, действительно, было много дела. Повседневные заботы мешали ей думать о себе, о личной своей жизни. Жизнь цеха постепенно менялась, особенно в углу, где недавно работали Белов, Судин. Белова уже не было. Он работал на другом станке, где не было времени ни дремать, ни ходить по соседним станкам и беседовать. А в этом углу шесть станков обслуживали трое: Ольга, Судин и Шурка Кудрявцева. Не стало в этом углу тишины, нарушаемой только глухим гудением станков. Иной раз прольется струя шуркиного смеха или зазвучит песня.
Глядя на Шурку, частенько запевал и Судин, но пел тихонько, точно боялся петь громко. И песни у него были не такие, как у Шурки, а тягучие, монотонные. Судин также переходил от станка к станку, следил за стройностью их работы: брал кронциркуль, измерял, иногда торопливо останавливал один из них, отвинчивал резец и шел к точилу. Возвратившись, пробовал лезвие резца на палец, вставляя его снова в зажим суппорта, и снова станок вращался, шевелился, как живой.
У Ольги в станке крутилась медная болванка. Резец протестующе трещал, от него взлетали, как стаи золотых мух, крупинки медной стружки. На соседнем станке обтачивался длинный трансмиссионный вал. Там стружка вилась упругая, упрямая, но безмолвная. Шесть станков и три человека представляли нечто живое, единое, На душе было радостно и легко.
Наступала весна. Расцвела черемуха. Начала распускать сирень свои нежные лиловые кисти. Ольга вечерами уходила к себе в садик и там, уединившись, просиживала целыми часами с книгой в руках. Частенько, позабыв книжку, она разбирала пахучую кисть сирени, отыскивала пятерку — цветок с пятью лепестками и, когда находила — радовалась. В душе возникала какая-то неясная надежда.
Раз она сидела в садике, готовила букет из сирени. Вдруг кусты зашелестели, показалась мать. На лице ее была счастливая улыбка.
— Вон она где сидит,— проговорила Лукерья.— Ольга, посмотри-ка, кто пришел к нам...
Из-за кустов вышел Добрушин.
— Здравствуй, Оля,— проговорил он.
— Павел Лукоянович,— растерянно воскликнула Ольга и выронила букет.
— Здравствуй, родная моя... Ну, давай поцелуемся, что ли.
Он обнял ее и крепко поцеловал. Ольга не знала, что говорить.
— Ну, я побегу да самоварчик поставлю,— заговорила Лукерья.
— Правильно, Лукерья Андреевна. Поставь-ка самоварчик, мы посидим, попьем, поговорим. Да вот здесь бы, в садике. Эх, как хорошо! Ну, как живем? — заговорил Добрушин, садясь на скамейку.— Не ожидала меня или, наверно, уж забыла?
— Нет, не забыла, Павел Лукоянович.