Вот звезда, спичкой чиркнув по небу, вспыхнула и погасла, и я украдкой, как этому учила наша улица, трижды плюнул через плечо: «Тьфу, тьфу, тьфу, не моя!»
Метнулась чья-то тень. Надо было крикнуть: «Кто идет?» Но от страха язык окаменел. Еле слышный шорох приближался. Кто-то бесплотный, бесшумный приближался осторожными, скользящими шагами, и казалось, у него рога и даже хвост.
Наконец я превозмог себя и тотчас же сам услышал свой отчаянный, с плачем голос:
— Кто идет?!
И сразу же бесплотная фигура растаяла и ветер теплой пылью коснулся босых ног. Был ли кто или только показалось?
— Кто идет? Кто идет?.. Пароль!.. — откликались из тьмы, и слева, и справа, со всех сторон свистели «Красные бизоны».
На желтых притихших баштанах, на серых картофельных полях мальчики подымались и шли в атаку и, выставляя вперед палки, кричали:
— Пли! Пли!
И бежали вперед.
А за их спиной мальчики, сидевшие в окопах, то влево, то вправо поворачивали черные дырявые самоварные трубы и кричали:
— Бух! Бух!
Это пушки поддерживали атаку.
В пронзительном свисте разведчиков и криках «Кто идет?», «Пли! Пли!», в ночных кострах, ночных бдениях открылась другая, еще неизвестная, вольная, смелая, сама себя завоевывающая жизнь, которой я отдался со всем жаром, со всей страстью и буйством детства.
Микитка появился босой, но подпоясанный ремешком и с торбой. Он похлопал по торбе:
— Вот, сухари есть.
Был солнечный, пустынный полдень. Сухая трава по-стрекозиному трещала под ногами. И в паутинном воздухе не было ни одного мотылька.
— Эй, капитаны старой калоши, куда вы? — окликнул Котя.
— Отойди, — сказал Микитка.
— А у меня что есть! — сказал Котя и вытащил из-за пазухи круглый, поблескивающий стеклом и никелем, с волшебной голубой стрелкой компас.
— А ну, прояви! — не выдержал Микитка.
— Умный… — Котя не выпускал из рук компаса. Компас поворачивался, и, обуреваемая неведомыми, но могучими силами, голубая стрелка поворачивалась за ним. И Котя кружился вокруг земной оси.
— А ну, давай! — властно сказал Микитка и, с недоверчивой дотошностью мужика поглядывая на солнце, поворачивал компас, проверяя движение магнитной стрелки.
— Я поведу вас на остров Барбадос, — зашептал, оглядываясь, Котя.
— Нужен мне твой Барбадос, — сказал Микитка.
— Можно в Занзибар, — предложил Котя.
— Нужен мне твой Занзибар, — сказал Микитка.
Пока все это происходило, Булька несколько раз взвизгивал и толкался мордой в колени Микитки, как бы говоря: «Хозяин, ну, мы же куда-то собрались, чего ты с ним канителишься, не знаешь его, что ли?»
— Куда же тебе в таком случае нужно? — ехидно спросил Котя.
— Отойди…
Котя стоял не двигаясь.
— Пошевеливай, пошевеливай ножками, — грубо сказал Микитка.
Булька, увидев, что переговоры прерваны, со злобой залаял на Котю.
— Фьють, Булька! — крикнул Микитка.
И мы пошли, а Котя с круглым компасом в руках остался на углу нашей улицы, у поваленного забора, в бурьяне, зацветшем милыми голубыми цветочками.
Мы шли по щиколотку в горячей пыли Александрии. Хатки сонно смотрели обведенными охрой и синькой окошками; чучела в цилиндрах торчали на огородах, расставив руки. И ни одной души вокруг.
Повстречалась бабка.
— Ой, хлопчики, та куда вы только идете, поубивают вас!
— Всех не поубивают, — отвечал Микитка и зачем-то круто подтянул штаны.
Булька полаял на бабку: «Ты не пугай нас!»
Вот и перелаз через изгородь. И прямо из земли — белые кресты, и чем дальше, тем все больше и больше.
— А хочешь — трону крест? Смотри! — И Микитка прикоснулся к кресту, побледнел и, открыв рот, ждал, что вот разверзнется земля и выйдет тот, кто лежит под этим крестом, и спросит, что надо.
Но тихо, солнечно было вокруг, и солнце, и кресты, и те, кто под крестами, прислушивались к испуганному стуку мальчишеских сердец.
— Ты не бойся, — переводя дыхание, сказал Микитка. — Ты ничего на свете не бойся, и все хорошо будет, — сказал он удивительные слова.
За кладбищем открылось Александрийское поле.
Природа как бы ничего не знала и не хотела знать о войне.
Все так же таинственна была сиреневая даль, и все так же цвела и качалась под ветром пестрая кашка. Великий покой и тишина оглушили нас так, что зазвенело в ушах.
И все-таки отчего-то было тревожно и страшно, словно это не на самом деле, словно это только на минуту.
Но мы шли, и тишина была все глубже и глуше, и скоро мы перестали ее замечать.
Впереди свистнули.
Микитка замер и прислушался.
Опять кто-то тихо, коротко свистнул.
— Так то ж сурок! — засмеялся Микитка.
Мы зашли в заросший лозняком овраг. Высокое небо, как бы в другом мире, синело над нами.
По дну оврага жалобно журчал ручеек. Мы присели на траву.
Микитка вынул из-за пазухи краюху хлеба и золотую луковицу и ножичком аккуратно поделил на две части.
— На, пожуй.
Сладок был тот черный крошащийся хлеб, приправленный острой украинской цибулей.
Потом мы попили из ручья воды, пахнущей травой и глиной, и взобрались на Александрийский вал. Впереди простирались неведомые земли с дикими серыми валунами, высохшими стеклянными озерами и пустынными белыми дорогами. Куда они ведут?
Далеко-далеко на горизонте, точно шапка пастуха, маячила круглая башня станционной водокачки.
И вдруг со станции прилетел, разросся и наполнил всю степь гудок. Долгий, протяжный, он отчаянно звал туда, где сливается земля и небо.
— То, наверное, и есть тот поезд, — сказал Микитка. — Пошли скорее, а то уйдет.
Этот удивительный, со стреляющими на ходу пушками поезд, в котором представляют театр, и на глазах у всех печатают газеты, и тут же бесплатно их раздают, давно занимал наше воображение.
И вот теперь этот поезд гудел так близко и звал и звал нас…
Гудок затихал с каким-то щемяще-жалобным звуком… И сердце летело за ним: «И я когда-нибудь уеду туда, далеко, далеко…»
Только будет ли тебе лучше, чем в тот день, когда маленьким мальчиком, обвеваемый теплым ветром степи, ты стоял на виду у родного города и с замирающим сердцем слушал призывный гудок?
Вечереющее небо было бледно-голубым, выцветшим и нежно-розовым на закате.
И в этой усталой и уже прохладной тишине все виделось и слышалось яснее. Молча летали птицы. Выше всех в поднебесье кружил ястреб, в последний раз оглядывая подвластную ему землю. Этажом ниже стремительными, черными, четко вырезанными на фоне неба тенями проносились острокрылые стрижи, а еще ниже, над освещенными закатным солнцем одинокими соснами, летали и каркали вороны.
А над самой травой, над вечереющей землей голосом надвигающейся ночи мрачно гудели жуки.
В городе не замечаешь, как темнеет, зажигаются огни и день незаметно умирает. А в полях все это зримо. Ночь падает откуда-то сверху, сумеречные волны медленно вливаются в воздух, и он все густеет и густеет. Все вокруг меняет облик и очертания. Медленно, неуверенно исчезает свет неба, и наконец день смыкает глаза и в темном небе зажигаются одинокие звезды… И тогда возникает новый, фантастический, призрачный мир.
Зашелестели во тьме чьи-то беспокойные, невидимые крылья, раздался хриплый, жалобный, страстный крик. Булька прижался к ноге и заурчал. И вот зажглись вдали чьи-то подстерегающие зеленые глаза.
— Шагай, шагай! — прикрикнул Микитка.
— Ничего не видно, — сказал я.
— Гляди в оба!
Бегущие под ветром кусты, как толпы людей, появлялись у самой дороги и зачем-то шумели.
Во тьме я видел жалобные глаза Бульки: «Куда он нас ведет? Знает ли он, куда ведет нас?»
С размаху попали в какие-то колюче-злые кусты, откуда не было выхода.
— Это, наверное, держи-дерево, — сказал я.
— Все одно, — отвечал Микитка и пошел напролом, с треском ломая кусты, словно ломая самую тьму.
Внезапно посреди поля возник дуб, точно сторож в тулупе.
Как попал он сюда? Зачем остановился среди поля? О чем шумит листвой?
— Однако, заплутались, — сказал Микитка. — Заплутались, и всё. Давно бы уж надо на станции быть, — рассуждал он сам с собой.
Он исчез в ночи, где-то там ходил и снова появился.
— От история! Нет дороги, хоть что делай — нет, — и он язвительно засмеялся. — Ладно, давай, все равно.
И мы пошли под звездами напрямик, темными полями, как в резине увязая в глубокой холодной пахоте. Неожиданно родственно тянуло сухим теплом и мятой. Осторожно касалась лица паутина, шумела трава, и засохшие ромашки крошились в руках.
Разорванные в клочья облака летели по небу за нами. Они хотели узнать, куда в эту потерянную ночь идут мальчики по великому полю.