— Мамаша, разворачивать незачем! — крикнула сзади сестра. — Успеете налюбоваться.
Антонина испугалась и замерла.
Мальчик ел уже медленно, едва-едва. Глаза его были полузакрыты.
Ей захотелось запеть над ним, и она тихонько запела.
Сын выпустил грудь и заснул. Антонина, не переставая петь, близко наклонилась к его личику и стала разглядывать губки и закрытые глаза.
Тихонько, чтобы никто не видел, она понюхала, вдохнула запах ребенка, но ничего не уловила, кроме едва слышного запаха лекарства и глаженой материи.
— Сын, — с удивлением и нежностью шептала она и гладила тельце, которого еще не видела. — Сын.
Как только его унесли, она опять заснула и не просыпалась до ужина. А проснувшись, спросила у сестры, не подменяют ли здесь детей.
Здоровье и силы возвращались к ней быстро, от часа к часу. Она много ела, много спала, подолгу рассматривала сына. И, странное дело, мысли о пережитых муках были легкими. Она даже сказала в палате на третий день после родов, что, конечно, это очень больно, но не так уж страшно, как об этом принято говорить.
Под вечер в этот день в палату пришел Пал Палыч. На нем поверх обычного черного костюма был халат без завязок. Пал Палыч держал полы рукою на животе. В дверях он заспешил и подошел к постели Антонины, взволнованный и красный от смущения. Антонина села.
— Ну вот, — говорил он, жадно и ласково оглядывая ее, — видите… И сын какой! А вы боялись!
Она очень изменилась за эти дни — похорошела и похудела. Что-то мягкое появилось в ней. Они оба улыбались, глядя друг на друга со значительным и немного сконфуженным выражением.
— А вы как, — спрашивала она, заплетая косу, — что у вас нового, Пал Палыч? Что в городе? — Ей казалось, что прошел по крайней мере месяц с тех пор, как она здесь. — Тепло уже на улицах?
— И не тепло и не холодно. Грибной дождик. А сына вы мне покажете?
— Покажу, — улыбнулась она, — вам да не показать!
Он глядел на нее через очки, запоминал все: и черные искусанные губы, и запавшие глаза, и особый мягкий блеск зрачков, иной, чем раньше, и ее руки, тоже иные, побелевшие по-больничному, и клеймо на сорочке, и пятна от молока — все было дорого ему и важно.
— Знаете, — нагнувшись вперед, поближе к Пал Палычу, говорила она, — знаете, ведь у меня роды очень трудные были. Со щипцами и под хлороформом. Правда! А один доктор хотел даже перфорацию делать, правда… Вы знаете, что такое перфорация? — спрашивала она, и в глазах ее появилось выражение ужаса. — Перфорация — это когда ребеночка убивают. Ему из головки мозг вынимают, страшно, да? Но профессор не разрешил. Когда мне потом рассказали, так я до того испугалась! Вот вы увидите, какой сын, его скоро принесут. Волоски черные, курчавые. Или, может быть, вы торопитесь, — спросила Антонина, — дела у вас? Или обождете?
Она много говорила, была возбуждена, смеялась… Когда принесли мальчика, она дала его Пал Палычу в руки, велела подержать. Мальчик смотрел мимо Пал Палыча, глаза его были мечтательны и бесстрашны. Потом он чихнул и зашевелил губками. Антонина дала ему грудь.
— Писем мне не было? — спросила она. — От Скворцова ничего нет?
Глаза ее сделались просящими.
— Нет, не было писем.
— Из-за границы долго идет, — с задумчивым видом сказала она, — далеко. А может быть, он и не помнит, что я должна родить.
— Наверно, не помнит, — подтвердил Пал Палыч.
Она тщательно скрывала от Пал Палыча, что не любит Скворцова. Ей было стыдно в этом сознаться. Пал Палыч понимал, что ей очень хочется, хотя бы для других, получить от мужа телеграмму, и телеграфировал в Черноморское пароходство на имя Скворцова, сообщил, что родился сын. Ответ принесли через сутки с лишним, ночью. Пал Палыч сорвал бандероль и прочел: «Очень рад, если мой. Скворцов».
Он стиснул зубы и долго шагал по своей комнате из угла в угол.
Четырнадцатого мая он перевез Антонину домой. Комната была вся вымыта, выскоблена, паркет натерт воском, постельное белье накрахмалено. На подоконнике, на обеденном столе, на туалете, на шкафу — везде стояли цветы. Их было множество — простых весенних цветов. В удобном месте, неподалеку от кровати, стоял низенький раскладной столик для корыта, чтобы удобно было мыть ребенка. Детское белье лежало аккуратными стопками в шифоньере. Был приготовлен даже тальк…
Им отворила дверь нянька, нанятая Пал Палычем, женщина с ласковым лицом и веселыми глазами. На столе в комнате кипел никелированный самовар. Все было приготовлено для чаепития.
— Ну вот, — улыбаясь, говорил Пал Палыч, — добро пожаловать, Тонечка… Ложитесь, милая… Полина, помоги-ка раздеться… Я выйду, а ты мне потом постучи в стенку — чай будем пить…
Когда он вернулся, Антонина лежала в постели. Колыбель стояла рядом с кроватью. Опершись обнаженными руками на край колыбели, Антонина смотрела на сына внимательно, почти строго… Черные косы, туго заплетенные, придавали ее лицу суровое и холодное выражение.
— Смотрю и думаю, — вдруг внятно и резко сказала она, — неужели и он таким же подлецом будет, как его отец?
— Тоня, — начал было Пал Палыч, но она перебила его. Глаза у нее блеснули.
— Не утешайте вы меня! Я теперь все знаю. Я теперь все сама понимаю.
Нянька поднялась и пошла к двери, но Антонина остановила ее:
— Сидите, нянечка! Что уж тут. Поплакали — хватит. Пейте лучше чай.
Она закрыла колыбель кисеею, закинула косы назад и, скрестив на груди руки, заговорила, не глядя на Пал Палыча:
— Я в больнице все время думала. Думала и думала. И вообще напрасно вы меня за дуру принимаете. Если я до родов молчала, так это просто так, неизвестно почему. От безразличия, что ли, какого-то глупого. Право, так! Ну, да не все ли равно! Но я и раньше знала, каков он — Леня мой. Давно знала, почти всегда знала. Только один раз не знала — про море он мне про свое врал, изгилялся передо мной, про штормы, да про туманы, да про колокол какой-то там в тумане. Дурой еще была — заслушалась. А так знала. Но ведь что же мне было делать?
Пал Палыч угрюмо молчал, пощипывая ус.
— Жалеете?
— Как? — спросил он.
— Жалеете? И сильно, должно быть, жалеете?
Она взглянула на Пал Палыча и опять усмехнулась — опасной, угрожающей улыбкой:
— Я, знаете, о чем сейчас подумала? Я о том подумала, Пал Палыч, что вы ведь вовсе не такой добрый человек, каким прикидываетесь. Вы даже жестокий человек, очень жестокий. Ведь это же, посмотрите… цветов купили… убрано все… Но телеграмму-то Ленину, страшную, подлую телеграмму не скрыли, не спрятали от меня. А тут цветы, паркет натерт, тальк, ванночка. И телеграмма. Сколько же у вас злости на людей, если вы можете так поступать…
— Нет, вы ошибаетесь! — прервал ее Пал Палыч. — Злости на людей у меня никакой нет. Равнодушие некоторое есть, это так, это я скрывать не стану. А вам я только приятное хотел сделать и ничего больше, потому что делать для вас как лучше — это мне, извините, величайшее счастье…
Пал Палыч едва приметно порозовел и, сплетя длинные пальцы, хрустнул суставами.
— Что же касается до телеграммы, то не передать ее я не мог потому хотя бы, что пора вам разобраться в вашей жизни и понять, как и куда она идет. А засим пожелаю вам хорошо отдохнуть.
Он поднялся и ушел.
Вернувшись из плавания домой, Скворцов не узнал Антонину — так она изменилась. Исчезла прежняя резкость, угловатость в движениях — вся она стала легче, спокойнее, точно бы тише. Располнела. Улыбка сделалась чуть ленивой, взгляд — холоднее.
Она встретила его без упреков, без жалоб, равнодушно, точно бы он и не уезжал. Показала сына. Мальчик спал, розовый, толстый, теплый. Скворцов наклонился над ним и поцеловал его в выпуклый влажный лобик — об этом он заранее думал.
— Малыш, — сказал он и кивнул головой на колыбель, — а? Чудеса в решете.
— Почему же чудеса? — равнодушно спросила Антонина.
— Да так как-то! Удивительно! Имя придумала?
— Да. Уже записала.
— Без меня? — раздраженно спросил он.
— Без тебя.
— Как назвала?
— Федором.
Скворцову не понравилось имя, но надо было мириться. Он подошел к Антонине и обнял ее. Лицо у него сделалось злым и жадным…
— Хорошее имя, — говорил он, привлекая ее к себе, — и ты похорошела. Очень похорошела. Плечи-то какие… Соскучился по тебе… А ты соскучилась?
— Нет, — легко сказала она.
— Не соскучилась?
— Оставь меня, — сказала она, — противно!
Вечером собрались приятели Скворцова. Много пили. Скворцов сидел без пиджака, в шелковой рубашке, наливал Пал Палычу стакан за стаканом и, наклоняясь к самому его лицу, говорил:
— Я, дорогой мой, вам благодарен. Благодарю. За заботу, за цветочки, за автомобиль. Деньги получите сполна. Что за презенты! Верно? Напишите на бумажке, что сколько, — и все в порядке. Рассчитаемся. В любой валюте. В долларах желаете? Устойчивые денежки. Знаете, такие, старичок там изображен — президент. Длинные бумажки. Или в стерлингах. Иены могу японские. И вообще, Пал Палыч, я вас не понимаю. Человек вы ученый — и вдруг, здравствуйте, вроде официант. Куда это годится? Дорогой Пал Палыч, вам уходить надобно, — уже шептал Скворцов, — туда. Поняли?