позвали, а разве мы, неприглашенные, рук своих пожалели бы или помочь поленились?
Вот и для Ганки наступил такой день — пошла по людям, звать. Ставить хату — не праздник, однако чувствовала себя празднично. И туфли свои, которые боялась надевать, на этот раз обула. Жали они, и Ганка даже стала сердиться сама на себя. Да разве не рассердишься? Ну, до каких пор им лежать, для кого? Уж она совсем себя запустила, а так нельзя. Даже платок из сундука достала — платок хоть и не цветастый, зато не темный, как тот, что делал Ганку совсем старой и словно бы морщин ей прибавлял.
Надев туфли, повязав платок, вдруг поймала себя на том, что все слоняется по хате, а чего — и сама толком не знает. «Что это я ищу? — остановила себя вопросом. — Какая это хвороба кочевряжится надо мною?..» Ах, да она ведь зеркальце ищет! Всплеснула руками и почувствовала, что краснеет. Ну, это уж совсем разум потерять надо, чтобы зеркальце искать. Или она на гулянку наряжается?.. Нет… Однако должно же оно, окаянное, где-то лежать. Никогда Ганка не смотрела на себя в зеркало, даже не думала об этом, а тут. Было оно у нее где-то, было… Может, дети куда-нибудь занесли. Наконец нашла. Даже не зеркальце, а кусочек — осколок, поцарапанный, облупленный.
Из-под тех царапин уставились на Ганку настороженные, словно перепуганные глаза: какой-то миг она смотрела в свои глаза, а потом сказала сама себе:
— И чего вытаращилась, а?
Глаза в зеркальце остались холодными, хотя Ганке показалось, что она улыбнулась. Потом принялась поворачивать зеркальце так, чтобы увидеть свои губы. Вот они — две темные бороздки на уставшем ее лице.
— Вон какие… — сказала Ганка. И сама не могла понять, что именно хотела этим сказать. То ли что губы у нее красивые, то ли что обескровленные.
Вот и лоб — желтый, морщинистый. Пощупала для чего-то пальцами, хмыкнула:
— Это уж лоб такой…
И вдруг стало ей стыдно — что говорит бог знает что, лишь бы языком трепать, и разглядывает себя вот так. «Совсем умом тронулась. А если увидит кто?» Она испугалась, что за ней могут подсмотреть, и быстренько кинулась к сундуку прятать зеркальце. На самое дно его положила, прикрыла тряпками. И словно избавилась от чужих, неприятных глаз, которые холодно следили за ней.
К кому же первому пойти? Кто ей тут самый родной, с кем она душа в душу живет?.. И ноги сами понесли к Бахурке. Бабка, увидев Ганку на своем дворе, засеменила навстречу, а как заметила, что гостья вырядилась, так и слова вымолвить не могла, только смотрела. И Ганке вдруг приятно стало, что на нее так смотрят и что у бабки от удивления аж язык отнялся.
— Бабушка, пришла звать вас на толоку!
Лицо Бахурки прояснилось.
— А я уже думала, чего это ты… Что, я сама не знаю? Или я сама не приду?
— Прийти-то придете, но так уж заведено, чтоб просить.
— И для чего меня просить? Непрошеная я…
— Э-э, бабушка, хочу я вас попросить — и все тут. Вот хочу! — ласково и спокойно поясняла Ганка. — Мне хорошо оттого, что я вас на толоку приглашаю.
— Да я приду, приду, — успокаивала Бахурка, не в силах понять Ганкино праздничное настроение. — Спасибо, что просишь.
— И вам спасибо, — ответила церемонно.
…В ночь перед толокой спать не могла. Не шел сон в голову, было в ней чисто и светло. Слышала когда-то, что мед нужно есть от бессонницы. Пошла в кладовку, отыскала бутылку с медом на самом донышке, однако есть не стала. Ведь пасеки у нее нет, а что, как с ребенком какая болезнь приключится?
Так до рассвета и пролежала с открытыми глазами, а вместе с солнцем была уже на ногах. Знала, что людям позавтракать нужно дать, а потому заходилась у печи. Огонь развела, воды поставила в чугунках, чтоб грелась, и принялась детей будить:
— Вставайте, кур ловите, потрошить будем!
Дети вскочили, будто и не спали. Скоро из сеней донеслись кудахтанье, хлопанье крыльев, детский смех. Принесли Ганке кур.
— Всех, да? — спросила Саня. — Они ж еще молодые…
Мать не ответила, сказала Ивану:
— Вот эту старую зарежь, вот эту рябую и эту, что на ногу припадает.
— Мама, рябую не режьте, — попросила Саня. — Я с ней, когда она еще цыпленком была, играла.
— Поиграешься с другим цыпленком, а рябая не хочет нестись.
— Я не пойду с Иваном, мне жалко ее…
— Да разве я тебя посылаю?
Пришла Бахурка. Еще дома надела на себя передник — знала, что придется готовить и завтрак, и обед.
— Эх, Ганка, Ганка, — щебетала. — Да хватит ли одной твоей печи, чтоб наготовить на всех? У соседей попроси, пусть тебя к своей печи пустят.
— Кого ж это попросить, Гомозов?
— Не у них, так у Кларки.
— Кларка в городе, как же я?..
— А разве она свою хату запирает? Не запирает, красть ведь нечего, вот и пойдем к ней. А у нее печь хорошо подрумянивает, вот мы пирожков и напечем там.
Начали Ганкины родичи сходиться — даже из соседних сел пришли гуртом, услышав про толоку. Одной из первых, однако, Ликора явилась — с густым своим румянцем на щеках, со сложенными на животе руками… За нею — Явдошка Лаврущенко, шагая размашисто и решительно. Дружно стали появляться люди с Домашиного болота — и задрожала в Ганкиной груди какая-то непонятная боль.
Возвращался со своего сторожевания Степан Роик, так тоже Ганкин двор не обминул. Нес на плече дробовик, словно собирался орудовать им так, как топором орудуют или молотком.
— Дядька! — кричали ему. — А для чего вы ту люшню приперли? Гвозди забивать? Признайтесь!
— Конечно, гвозди, — отвечал колхозный сторож. — Только в твою голову.
— Тогда поищите себе дурную голову.
— В дурную не полезут, потому что твердая, а в твою — как раз!
— Вы, дядя, расскажите, — посмеивались, — как на наш коровник волки нападали.
Роик хмурился — не любил, когда вспоминали об этом. Недавно случилось с ним такое, когда, выпив лишнее,