ему по голове, что он присел и долго не поднимался, пока неожиданные слезы на глазах не просохли.
— Подвиньтесь немного, — сказала Ганка Тилимончику и Киселю, — дайте и нам сесть.
— О, без тебя кутья не сварится, — защебетал Тилимончик, обрадованный: чем больше компания, тем легче отдуваться. — А мы тебя ждали.
— Спасибо, что ждали, — поблагодарила в сердцах. И схватила за руку старшего своего, который вновь вздумал убегать. И так на него глянула, что у Ивана душа занемела, и он сел, понурый, не глядя ни на кого. Зато Саня и Толик с интересом осматривались, будто мать их привела сюда развлекаться.
— Почему ты, Ганка, приглашения так любишь? — снова обратился к ней Дробаха. — Или дорогу к клубу забыла, или людей не уважаешь?
— Конечно, не уважаю, — буркнула Ганка, все еще не садясь и поворачиваясь лицом то к сцене, то к залу.
— А это почему? — твердо так, сквозь зубы спросил.
— Потому что делать мне больше нечего, как только не уважать.
— О, да тебе, оказывается, весело, — насмешливо сказал Дробаха. — Так, может, ты нам расскажешь, чего по базарам слоняешься, почему спекуляцией занимаешься, а? Расскажи и про то, как к тебе зерно молоть ходили, а ты за помол драла… и как сельмаг стерегла…
Тилимончик, который до прихода Ганки держал ответ перед обществом, зыркнул туда-сюда, не зная, что делать, а потом, поняв, что сейчас не до него, уже не сел на скамью, а отступил немного в сторону и уже со стороны смотрел на все. А в душе шевелилось: может, из-за Ганки забудут про него, может, как-то обойдется.
— Расскажи также, — говорил все Дробаха, — какой там самогонный завод курил да дымил у тебя дома, скольких ты перепоила и скольким залила сивухой памороки.
— А никому не залила.
— То есть как?
— А так, — ответила Ганка, — что горилку я гнала не для гульбища, а для дела, хотела себе на толоку немного выгнать. Потому что думаю хату ставить, думаю толоку скликать. Ну, сойдутся люди, а потом их за столы посажу, так должна ж поставить какую-то бутылку или нет?
— Конечно, — поддержал ее кто-то весело.
— Ну вот, — обрадовалась Ганка поддержке. — Потому что за людскую доброту полагается и отблагодарить.
— Полагается! — вновь ввернул тот самый голос.
— Что тут происходит? — встал из-за стола Дробаха. — Тут распоясывается спекулянтка и самогонщица, а кое-кто ее поддерживает? Да вы знаете, кто такая Ганка Волох? Она подрывает наш колхозный строй, потому что копается на своем огороде, вместо того чтобы трудиться на общей земле. А ведь какие у нее права!
— Все правы, да я не права! — снова отрезала Ганка.
Дробаха сделал вид, что не услышал. Но смех в зале заставил его остановиться.
— Вижу, — вновь начал Дробаха, — что тебе, Ганка, нельзя давать слова. Вот лучше посиди да послушай, что про тебя рядовые колхозники думают. Тут тебе не смешки, а суд, который может наказать тебя по всей строгости закона.
— Аппарат разбили — и еще судить! — Видно, у Ганки совсем терпение лопнуло, и в голосе слезы зазвенели. — Да разве я в чем-нибудь виновата? Нет моей вины ни в чем ни на крошку. Я все ради них, ради детей своих, старалась. Потому что ничего они доброго не видели и не увидят… Отец их как ушел, так и сложил голову на фронте, они и не насмотрелись на него, не только не нажились. Тут тянешься, тянешься, мотаешь из себя жилы, да разве одними жилами поможешь?.. Хата старая сгнила…
— Ну, разревелась, — оборвал Дробаха. — Слезам спекулянток и лодырей мы не верим.
Ганка умолкла. Пристально так посмотрела на Дробаху, будто силилась понять, что он сказал, но никак не могла. Потом на притихших людей глянула, встретилась с темным взглядом Грицка Киселя, с недоумевающим взглядом Оксена Тилимончика… Казалось, закричит сейчас в гневе, но она сказала совсем тихо, только рядом с ней услышали:
— Тогда детей моих судите. Вот Ивана судите, Саню, Толика…
И повернулась, пошла к выходу. Перед нею расступались, давая дорогу.
— Задержите ее! — крикнул Дробаха. — Мы не позволим издеваться над колхозным собранием!
Ганка на какую-то минуту остановилась, но не оглянулась, не сказала ничего. А потом шагнула в открытые двери, и никто не посмел коснуться ее. Только участковый, словно опомнившись, прошел до порога, но тут остановился, ожидая, не будет ли ему каких приказаний. А так как приказаний не было, достал из кармана папиросу, закурил, делая вид, что только для этого и шел сюда.
Тилимончик — дядька веселый и шутник, даже сейчас не удержался, чтобы не посмеяться. Правда, посмеялся он лишь в кулак, но Дробаха заметил. Что-то хотел сказать, но хитрый Оксен опередил его — показал на детей рукою и сказал:
— Э-э, что ж это такое будет, если мы все приведем своих детей? Разве наши дети уже колхозники или солод умеют готовить, что их сюда водить нужно?
Дробаха поморщился, словно зубы у него заломило, а потом махнул Ганкиным детям: мол, вставайте, не место тут вам. Дети поднялись со скамьи, Иван взял меньших за локти, повел. Но до дверей не дошли, остановились, чтобы послушать да посмотреть, что дальше будет. Дробаха заметил, что они остановились, и приказал всю детвору выгнать. Кое-кто пробовал прятаться, но у Павла Драла был меткий глаз, всех до одного повыуживал.
Очутившись на дворе, детишки затеяли беготню. Кто-то за кем-то гнался, кто-то от кого-то убегал, а то вдруг ночь пронизывал чей-то визг — острый, как хорошо отточенный нож. Ганкины, забыв про свою мать, тоже вертелись в той суматохе, пока Иван не охладел к игре и беготне. В душу его закрался страх, боязнь за мать, и он, поймав Толика и Саню и надавав обоим тумаков, потому что они не хотели уходить из компании, повел их домой.
В окнах приземистого клуба горел свет — суд продолжался.
В Збараже чуть ли не каждую хату толокой ставили. Да разве только в их селе? По окрестным спросите — тоже зовут людей, когда строятся, тоже гуртом и глину месят, и стены выкладывают. А если не позвать, так и обидеться могут. Как же это так — других