Но «голубушка» и «глухая тетеря» Нюшка ковырялась у реки, ни малейшего внимания не обращала на вопли с нашего берега.
— Обождите, молодцы. Самой придется бежать. Все одно не докличешься. — И старушка старательно заработала тяжелыми сапогами к мосту.
— Не придут, пожалуй, старушки, — высказал я предположение. — Испугаются четырех мужиков.
Но я ошибся. Через некоторое время на мосту показалась не одна Акимовна, а целая старушечья делегация. Впереди выступала громоздкими сапогами наша знакомая. Лица старушек были сурово сосредоточены. Среди них выделялась одна — одета с городской опрятностью, лицо полное, губы надменно поджаты — верно, Акимовна. Такая должна верховодить, а не подчиняться.
У дверей часовенки произошло знакомство. Акимовна принялась допрашивать нас: кто мы, откуда, куда, зачем нам понадобилась икона? Отвечал Сева, глядел на старух своим кротким взглядом с обросшего густой черной бородой лица. Наша старая знакомая с оживленным сочувствием помогала ему в ответах, вставляла замечания: «Такие вежливые молодцы, такие обходительные… Шапки сняли…»
Акимовна с пристальным вниманием вглядывалась в лицо Севы, в его бороду, выпестованную в походе, в длинные волосы, выбивающиеся из-под шляпы, во весь его иноческий вид и вдруг задала каверзный, хотя и благожелательный, вопрос:
— А вы, голуби, сами-то верующие или нет?
Все старухи, в том числе и наша благожелательница, настороженно замолчали, уставились пристально на Севу. А на лице Севы в это время отразилась нелегкая борьба: охота и получить икону, завоевать расположение старух, но и кривить душой, продавать себя, хотя бы ради этой вожделенной иконы старинного письма, недостойно. Старухи смотрели в упор и ждали ответа. И он кротким, виноватым, сладчайшим голосом произнес запинаясь:
— Н-не совсем…
Но старухи уже куплены Севиной кротостью, они понимают, что такого вопроса не нужно было задавать — он неприятен, без него ясно. И все в один голос воодушевленно закричали, перебивая друг друга:
— Ну да, где уж верующие!..
— Чего и толковать — молодые!
— Зато вежливые да обходительные!
— Они, родненькие, шапки сняли, как вошли. Другие-то бы на их месте чистый содом натворили. Нет, эти не из таковских, — усердствовала наша благожелательница.
Лед был сломан, но вопрос — отдавать или нет нам икону — еще окончательно не решен. Он должен решиться в самой часовне.
Сева указывает на икону. Старухи вразнобой закрестились, благоговейно зашелестели, роняя одно лишь слово:
— Спаситель… Спаситель…
Икона снимается, идет по сморщенным, огрубелым старушечьим рукам, вызывая почтительно-скорбные вздохи:
— Спаситель… Спаситель… Спасибо ему, спас нас…
Мы не спрашиваем: от чего именно этот Спаситель спас их? Никто из них об этом не задумывался. Спас — об этом говорят предания, пришедшие от бабок и прабабок. Спас — и все тут.
Но минута вздохов и благочестивого умиления проходит, наступает шумное старушечье собрание с повесткой дня: отдавать «для науки» Спасителя или не отдавать? Впрочем, вопрос уже решен — все за то, чтобы отдать, но как удержаться от шумного восхваления наших добродетелей?
Снова со вздохами и крестными знамениями икона переходит из одних узловатых рук в другие, снова умиленные возгласы — «спас нас», наконец попадает в руки Севы. Тот поспешно развязывает мешок, вынимает рубаху и бережно завертывает в нее подарок, затем робко и почтительно предлагает деньги.
И опять шум и горячий спор: брать или не брать? С одной стороны, святыню продавать не полагается, с другой же стороны — это не продажа, икона подарена, о деньгах никто и не думал упоминать. Брать или не брать деньги?.. Они могут пойти на богоугодные дела — свечей купить, на нужду кому ссудить. Шум, разгоревшись, постепенно стихает, с общего согласия приходят к решению: взять деньги!
Однако при выходе из часовни кой на кого, а, кажется, больше всех на Акимовну, снова находит запоздалое сомнение:
— Не на смех ли все-таки берете нашего Спасителя? Вдруг да как нехорошее вы задумали?..
Но на этот раз нам ответить проще, мы резонно возражаем:
— Ведь если б посмеяться хотели, мы бы это и до вас успели сделать. Не спросясь, взяли бы икону и унесли с собой.
Наш ответ подчистую снимает всякое подозрение. Весь старушечий клуб в восторге, бурное ликование стоит вокруг нас.
— Ведь правда, взяли бы и ушли себе…
— Да что мы им? Разве бы нас послушали?
— Нет, родные мои! Они ждали нас, ждали!
— Честь честью попросили!..
— Вот ведь неверующие, а, по всему видать, добрые люди.
Мы, забравшие икону, становимся героями минуты — к нам повернуты доброжелательные лица, нас прославляет хор голосов. И нас трогают простота, душевная чистота этих пожилых женщин, их детская непосредственность, их наивная радость по поводу того, что встретились не с хамоватыми, а с людьми, еще не потерявшими совесть.
Дружно, возбужденно, весело провожают они нас через мост, ласково напутствуют в путь:
— Счастливо, милые! Добра вам и здоровья!
— И вам также!..
— Чтоб у вас все удачно было…
Мы тоже желаем им счастья от всей души. Не того туманного и бесплотного счастья, что из века в век обещал им Спаситель, а простого, человеческого. Пусть будет урожай на их полях, пусть их сыновья и дочери прочно встанут на ноги, пусть старость этих женщин не отяготят досадные житейские горести. Не знаем, исполнятся ли наши пожелания — мы ведь не из породы всевышних спасителей.
До следующей деревни наш маленький отряд эскортирует тот самый паренек, что пришел первым к часовенке. Он бежит, спотыкаясь, не отрывая любовного взгляда от ружья в зеленом чехле, которое висит на плече Бори Филева.
17. ВСТУПЛЕНИЕ В КЕНОЗЕРО
Оно не такое обширное, как озеро Лача. Оно сплошь состоит из заливов, которые по-местному называются лахтами. Много островов. Есть острова, где расположились деревни с полями, лугами, покрытыми стога ми сена. Есть остров-кладбище. На всем острове одно деревенское кладбище, и ничего более. Есть просто необитаемые острова — лес, и ни признака жилья… Издалека Кенозеро нам представляется какой-то обширнейшей деревенской Венецией, где вместо, каналов широченные заливы, вместо гондол северные лодки с нестеровских картин.
Наконец-то мы добрались до него! Вечер, небо хмурится, обещает дождь, вода поплескивает о борта лодки ленивыми, свинцовыми волнами. Нас везет председатель сельсовета — на нем матросский бушлат, мичманка, держится скромно, с достоинством. Лодка у него не старинного покроя, а обычная моторка, выкрашенная небесно-голубой краской, по борту горячей киноварью выведено «Голубка». Стучит мотор, оставляя за собой пенный след, время от времени в нос ударяется крупная волна, обдает нас мелкими брызгами.
Юра Коринец по-своему приветствует Кенозеро. Словно флаг, он разворачивает свой спиннинг. Мотор приглушается, лодка идет на малых оборотах. Юра сидит в своем плаще и соломенной, не по погоде шляпе, нахохленный, серьезный, вытирает время от времени капли брызг со щек и усов. Он с терпением завсегдатая рыболова ждет, но ждать приходится недолго.
— Есть! — Он привстает, торопливо начинает крутить катушку спиннинга. — Кажется, зацепило, черт возьми!.. Нет, есть!
Жилка спиннинга напряженно дрожит, тонкое бамбуковое удилище гнется.
— Большая… Упирается…
Мы все возбужденно шевелимся, качаем лодку, лезем, как всегда в таких случаях, — с ненужными советами.
И вот на поверхности воды показывается крутая спина большой рыбы. Мы шумим:
— Щука!.. Ого!.. Юра, дорогой, поспусти леску, води, води! Утоми ее, проклятую!..
— Уйдет! — говорит хозяин нашей лодки и берется за ружье. — Дайте-ка ударю!
Тот не рыбак, кто, держа в руках рвущуюся лесу, допустит вмешательство. Юра возмущенно трясет своей шляпой, травит с катушки жилку. Щука уходит в глубину. С величайшими предосторожностями, по всем правилам рыболовецкого искусства подтягивается добыча. И над водой появляется темный, как сама вода, как илистое дно озера, большой окунь. Щуки с крутой спиной, которую все так отчетливо видели, нет.
На боках окуня глубокие следы зубов — страшная хватка широкой пасти. Все ясно: окунь схватил блесну, щука позарилась на окуня, держала до тех пор, пока опасность не стала явной. Вместо громадной щуки — всего-навсего окунь! А рыбацкое счастье было так близко.
Хозяин лодки утешает Юру Коринца:
— Маленькая рыбка лучше большого таракана, мой отец всегда так говорит.
Его отец — известный охотник, на его счету ни много, ни мало — шестьдесят восемь убитых медведей. Шестьдесят восемь! И этот человек, как уже сговорились, будет возить нас по Кенозеру.
Через час мы с ним встречаемся. В низкую горенку, скупо освещенную лампой, входит босиком, в нательной навыпуск рубахе внушительных размеров мужчина. Склонив коротко остриженную голову, он оживленно с нами здоровается. Наши руки тонут в его широченной, твердой ладони.