— Чего им не жить, — вздохнула Клава. — Языком молотить — косточки не заболят. Мети им, размахивай. Эх, жизнь несправедливая, когда ты только и кончишься… Не бездна же тебя!
— Жизнь прекрасна! — заметил зять. — Зря ты ее так…
— Эх ты, жизнь… — опять вздохнула она. — Давай, зятек, хлопнем еще по рюмке.
— Я не против, — согласился зятек.
Хозяйка косилась на мать. Помалкивала.
В какую-то минуту — не здесь, за столом, так там, в детской — Клава почувствовала, что ей чего-то не договаривают. Ей показалось, что ее умышленно уводят в сторону — то к шутке, то к разговору о давней свадьбе… Так птицы уводят от своих гнезд, но тот, кого они уводят, невольно настораживается: уводят, но от чего? Этого она не могла понять. Потому насторожилась… Неспроста Клава побаивалась за дочку: побаливало у девчонки сердце. Вроде бы ездит на курорты, лечится, но стоит немножко понервничать, как оно, сердце, вдруг начинает долбить изнутри, скрести когтями… Дома-то ее никто не расстроит, а вот среди людей… Всякий-разный народец обживает этот городок, обживает по-всякому и по-разному. А муж, он слабый, как подросток, ни росту, ни силы особенной господь ему не дал. Сможет ли он постоять за родного человека, если того на глазах обидит какой-нибудь хам или какая-нибудь наглячка? Такой же телок, как Тихон.
— Давеча иду к вам, а под ногами хвоя. Свежая такая, яркая, — проговорила Клава. — Кого хоронили-то? Из соседей кого-то, из знакомых?
Хозяин посмотрел на тещу без всякого интереса и слабым, точно выцветшим голосом произнес:
— Шпана резвится… После таких игрищ бывают, естественно, жертвы.
— Каких игрищ-то! — вспыхнула жена. — Это не игрища, а самые настоящие расправы и убийства. Дети убивают детей!
— Говорите толком, — не поняла Клава.
Дочь, разливая чай, начала рассказывать матери.
— Хоронили паренька из соседнего подъезда, — начала она. — Позавчера вроде я его видела, а сегодня — лежит в гробу… Лица нету, один носик торчит… Я уж не стала выходить — с балкона смотрела, расстроилась… — волновалась она.
— Так что произошло-то? — спросила мать, не прикоснувшаяся даже к чаю.
— Дети убили своего товарища. Им, соплякам, от шести до одиннадцати лет, а они увели его в березняк— это там, за стройкой, — и стали убивать. Отрезали уши, долго мучили… Видно, он долго не умирал, а они его совали головой в лужу, чтоб захлебнулся… Топили-то уже тогда, когда одумались и перепугались… Но страшней всего было отпустить этого пацанчика: он был настолько изуродован, что его уже нельзя было отпускать домой. Потому и топили, плакали от страха, но топили… Лужа, говорят, сверху покрылась пленкой крови, как мазутом.
— А-а! — раскрыв рот, протянула Клава. — Ведь дети! Откуда такая жестокость в них? Господи, вы хоть своих-то на улицу не пускайте… Неужели б и наш смог?..
Она ничего не могла понять. Мысли разбрелись, как куры.
— Неужели б и наш смог пойти и совершить убийство? — опять воскликнула она и посмотрела на дочь, будто ждала от нее ответа. — Горе, ребятишки, горе. А у нас ведь в Юмени ничего такого не услышишь. Честное слово. Я не слышала, чтоб дети убивали…
— У вас нет стройки такой, — заметил хозяин, — потому так тихо. А здесь народу понаехало, никто никого не знает, все на всех плюют, а дети видят… Стихийно возник бардак. В центре туристов ублажают, а на окраинах людей хоронят.
И он стал рассказывать теще о недавнем судебном процессе над школьниками, процессе открытом и очень скандальном… Родители там едва-едва не передрались с избранниками народа — крепким и справедливым судом. Не всякий бы здесь выстоял и хладнокровно рассудил возникший спор, а потом уж и осудил, кого посчитал нужным… Родительский косяк навязывал правосудию свою, на первый взгляд вполне логичную, точку зрения.
Этого человека не убили, его просто сбросили с моста. Он шел, как всегда, под мухой; а когда дошел до середины моста и ему навстречу вышли трезвые подростки, то приснял кепку и, по-глупому улыбаясь, как виноватый, произнес: «Здравствуйте!» Девочки, стоявшие возле перил, поздоровались с ним… парни промолчали. «Из ревности», — пробормотал он, и хотел пройти мимо. Он так всегда делал, этот пьяница, работающий где-то грузчиком или подсобным рабочим: брезентовая куртка вечно была заляпана не то кровью, не то ржавчиной. Возвращался домой он всегда по этому маршруту — через мост «Юношеских встреч» и здоровался с молодежью. Парни, как всегда, не отзывались на приветствие, но девочки… Вот и на этот раз они приветливо поздоровались с ним, а когда он — и тоже, как всегда! — хотел обогнуть ревнивых кавалеров, они его почему-то не пропустили. «Пускаем тебя, батя, в расход, — проговорили они, вцепившись в рукав. — Нынче борются с позорящими нашу действительность людьми, и мы решили, что не к лицу нам отставать от старших товарищей— вносим свою лепту. Прощайся, батя, с жизнью. Может, последние просьбы будут?» Мужик хлопал глазами, как будто силился протрезветь, но не протрезвел. Он пошарил в карманах, хмыкнул и ничего не сказал. Соображалось туго, слишком туго. Тогда одна из девчушек, точно капризничая, простонала: «Ну, что же вы, мальчики? Пора кончать… Он же ждет вас!» И мужичка «кончили»…
Его сбросили с моста вниз головой. Когда стемнело, «трибунал» спустился по насыпи к трупу и закопал его тут же. Только через неделю кто-то наткнулся на убитого и сообщил в милицию. Преступников отыскали.
На суде выяснилось, что школьники, вспомнив один из эпизодов романа Юлиана Семенова, разошлись во мнениях и заспорили. Одним казалось, что профессор, отправленный Штирлицем в Берн и бросившийся после из окна, правильно разбился; другие доказывали, что неправильно. Профессор этот должен был разбиться в лепешку, а он, упав на камни, почему-то лежал как живой, даже крови не было видно. Юлиана Семенова обвиняли во лжи, в этой самой лжи обвиняли и кинематографистов, допустивших такую оплошность. Спорили до звезд, а на другой день решили провести эксперимент: мужик, сброшенный с высокого моста, действительно не разбился в лепешку. Он даже стонал там, лежа на камнях, около часу. А им, влюбленным, пришлось горланить песни, чтобы редкие прохожие не смогли услышать этих стонов.
После раскрытия причин и мотивов преступления на суде вспыхнула битва характеристик. Характеристика убитого была средней. Работал грузчиком, выпивал, случалось, что пропускал рабочие дни, а если не пропускал, то опаздывал часа на два. Бумаги же школьников были безупречны. Характеристики из школы — активисты, способные ученики, прекрасные товарищи: всегда и везде вместе. Кроме того, к деловому материалу были подшиты разнообразные справки и справочки, которые пришлось собирать озабоченным родителям даже по совхозам, где их дети трудились во время летних каникул (дети действительно там трудились, но, очевидно, осенью, когда все школы спешат на помощь совхозам — убирают картошку). Убитый конечно же проиграл эту битву.
— За что нас судить? — обратилась к суду одна из девочек. — Он же все равно был пропащим человеком. Разве не так?
Ее поддержали родители.
— Граждане судьи! — поднялась одна из мам. — Конечно, наши дети виноваты, и мы их, конечно, выпорем еще. Я со своего шкуру спущу! Конечно! Но — ничего уже не вернуть, — вздрогнула она. — Как его вернешь к жизни? Никак! А дети только-только вступают в эту жизнь. Понимаете? У них же скоро экзамены и выпускной вечер. Разве можно лишить их будущего? Пощадите, граждане судьи! Он был пьяницей, он был пропащим человеком, такой гроша не стоит даже в базарный день, — говорила, очевидно, не просто женщина и мать подсудимого, а опытный работник городского рынка. — Я не знаю, как можно из-за какого-то червяка лишить молодости этих ребят?! Они же пойдут в институты, после окончания которых вольются в семью ученых и инженеров. А с судимостью — куда? Это гибель. Товарищи, у нас на глазах хотят уничтожить целую группу способнейшей молодежи! — крикнула она в зал. — Их убьют, и они не смогут уже принести никакой пользы нашему государству!
Клава держалась спокойно, как будто уже попривыкла ко всем этим страхам и ужасам, о которых наслушалась от детей.
Хозяйка продолжала сводить все разговоры, какие бы не возникали за столом, к одному и тому же вопросу — о подростковой преступности. Чувствовалось, что ей это было неприятно, что она говорит через силу, даже с риском для собственного сердца. Не сама, так мужа вынуждала, и он подчинялся ее воле. Когда умолкал, она опять наталкивала его. Может быть, из жалости к матери, порядком потрепанной жизнью, она не хотела сообщить ей страшную новость — хотела постепенно подготовить ее к этой новости, приучить, а не ударить сплеча, как по наковальне. Муж ей, правда, говорил: «Чего скрывать? Как есть, так и скажем». Но она накричала на него и попросила, чтоб он не раздражал ее попусту. Теперь вот верти-крути, и неизвестно, когда это все кончится.