Мы залезли в полог, большой меховой ящик из оленьих шкур. Через минуту стало жарко.
Первым разделся старик. Он снял кухлянку и меховые брюки и остался в тонких пыжиковых штанах. Он повернулся спиной к двум керосиновым лампам. Старик блаженствовал. Так блаженствуют на пляже.
Потом декольтировалась Гемайнаут. Она наполовину вылезла из керкера — мехового комбинезона… Она не стеснялась. Да и зачем стесняться, если тебя никто не любит. Она много, любила в молодости, а теперь в ее памяти нет места даже воспоминания. И ей все равно. И никто не заметил ее плоских, как, лепешки, грудей. В тундре не принято обращать внимания на старух.
— У меня совсем кончились сказки, — сказал Гырколькай. — Теперь твоя очередь.
Все свои сказки я израсходовал в предыдущие приезды. У меня и так их запас был невелик: пастухи давно все знали про Бабу Ягу, Кащея Бессмертного, Конька-горбунка и золотую рыбку. Я им и про золотые торбаса сочинил, бессовестно заимствовав сюжет «Золушки».
— Да. Теперь твоя очередь, — повторил Гырколькай.
Мне надо было что-нибудь рассказывать.
— Я расскажу про войну, ладно?
— С фашистами?
— Нет, про другую войну. Она была давно-давно. Тысячи лет назад.
— Ой, какая старая война, — сказал Гырколькай. — А где она была?
— На юге. У теплого моря. И люди воевали, и боги…
— Бо-о-ги… — протянул тихо Гырколькай, и все замолчали.
Дремавший в углу дряхлый старик Эль, отец Гемайнаут, зашевелился. Боги — это по его части. Хотел он узнать, почему они от него отвернулись. Почему они бессильны, когда вызывает он их, почему тундра стала такой непонятной. Много «почему» у Эля накопилось перед отправкой к «верхним людям». Всю жизнь он шаманил, вырезал из дерева и кости; амулеты, бил в бубен и больше ничего не умел. Последние годы он совсем был безработным — молодежь над ним смеялась, люди постарше молчали, уважая его седины, но к услугам Эля не прибегали. Тундра уже не верила в камланье старика.
А старик Эль, когда удавалось выпить, забирался в угол полога, садился на корточки, раздевался по пояс и, раскачиваясь и закрыв глаза, тянул одну мелодию, томительно и страшно.
…Я долго рассказывал историю Троянской войны. Пастухи слушали молча, иногда удивленно вздыхали;
— Ииххх!..
Гырколькай все принимал близко к сердцу и ворчал:
— Смешные люди… Совсем у них ночь в голове… Разве можно воевать десять лет из-за бабы?
И курил десятую трубку.
Он совсем забыл, как тридцать лет назад украл у Эля, тогда еще могущественного шамана, его единственную дочь Гемайнаут, как бежал с ней целую неделю по тундре в поисках крова и защиты. Не одному Гырколькаю была по сердцу красавица Гемайнаут, не один пастух готов был за нее отдать своих оленей и уйти к Элю в пастухи на три года. Все забыл Гырколькай, ведь теперь из-за Гемайнаут никто драться не будет.
— Елена была очень красивая, понимаешь?
— А-ай! — ворчал старик, — все равно. Десять лет из-за женщины.
— Сказка такая, Гырколькай, ты уж не расстраивайся, ничего не поделаешь.
— Не-е-ет! Пурга у них в голове! А яблоко? Разве нельзя разделить?
Я начинал злиться.
— Нельзя! Яблоко золотое, одно, и на нем написано «Прекраснейшей». Понятно?
— Ии… понятно. Разве они богини? Женщины. Ссорятся, как наши в стойбище. Покоя нет. Когда три женщины вместе — пастух всегда голодный. Бригадир хороший нужен, тогда бы и не ссорились! — не унимался старик.
— Ну вот представь, Гырколькай, что ты Парис. И тебе духи обещают.
— Духи… Они только обещают! — И он недобро покосился на Эля, очевидно вспомнив что-то давнее. Бывший шаман зашевелился и отодвинулся подальше в угол.
— Ну, ты представь. Гера дает славу и богатство, Афина Паллада сделает тебя мудрейшим и самым храбрым, а Афродита обещает любовь самой прекрасной женщины. Кому бы ты отдал яблоко? Что бы ты выбрал, Гырколькай?
Старик задумался, потом улыбнулся:
— Женщина… это хорошо…
— Парис тоже выбрал женщину. Он отдал яблоко Афродите. Ну, а богиня помогла Парису похитить жену спартанского царя Менелая — красавицу Елену. Тут и заварилась каша.
Весь вечер Гырколькай переживал Троянскую войну и не давал мне покоя вопросами.
— Десять лет из-за бабы. Деревянного оленя придумали. Большой, наверно, был. Много народа в него влезло. А почему медлил этот…
— Агамемнон?
— Да. Почему он капризничал?
— Он не капризничал. Его ветры задержали.
— И главный бог тоже смотрел, как люди друг друга убивали?
— Зевс, что ли? Он не вмешивался.
— Вот-вот, не вмешивался. Ему хорошо, он бессмертный. Он дух, злой наверное, келе. Такой воин погиб. Жена его так плакала…
— Андромаха любила Гектора.
— Они мало жили вместе?
— Мало…
— Ииххх… — вздохнул Гырколькай.
— Да спи ты, наконец! Сказка это.
Старик ворочался и все бубнил:
— Богини… ссорятся, как наши старухи. Ярмарку разводят. Известное дело, женщины…
Утром была моя очередь окарауливать оленей в долине реки Эргувеем.
Вечером я вернулся. В яранге никого не было. Только рыжий вожак Чере, свернувшись калачиком, лежал у входа в ярангу.
— Чере, Чере! — Я взял его за ошейник и вытолкнул на улицу. — Чере!
Он понял. Он побежал, оглядываясь. Я шел за ним.
За сопкой стояли яранги. Это днем, пока я был в стаде, подкочевали пастухи соседней бригады. Чере привел меня к последней яранге. Я осторожно вошел. На меня никто не обратил внимания.
У костра сидели пастухи. Гырколькай, отчаянно жестикулируя, рассказывал им историю Троянской войны в своем переложении. Он, на чем свет стоит, ругал Олимп со всеми его обитателями. Все было верно, только гора и ее жители носили чукотские имена. Гырколькай, спокойный безнадежный оптимист Гырколькай, ругался, кричал, размахивал руками. Пастухи негодовали вместе с ним.
Им была непонятна мелочность богов.
— Сеид, покажи пустыню, — канючу я. — Сеид, покажи пустыню…
Сеид молчит. Сеид задумчиво чешет волосатую грудь. Глаза у него голубые, как озеро Балхаш. Как озеро Балхаш, если лететь над ним на высоте шесть тысяч метров. Наверное, в него влюблены все окрестные девушки. В Сеида, конечно, а не в озеро. Но девушки тут гордые. Они делают вид, что не смотрят на него, загорелого черного красавца с азиатской меланхолией в голубых нездешних глазах. И черный красавец задумчиво чешет волосатую грудь.
— Сеид, покажи пустыню…
Девушки проходят под тень чинары. А может, и не чинары, я не знаю, как тут называются деревья. Потом спрошу, когда будет пустыня, аулы и саксаулы, и верблюжья колючка; колючку я знаю, хотя она у нас на Чукотке и не растет. Колючкой я буду кормить верблюдов.
— Сеид, покажи пустыню…
Брови у Замиры на переносице искусственно сведены тушью в одну. Одна бровь на оба глаза. Полумесяцем бровь.
Замира ведет за руку малыша — молчаливого насупленного чертенка. Пятилетний Бахадур зол. Несколько минут назад мать отчитала его за проказы, А может, и дала пару шлепков. Бахадур — ее радость и горе. Он лезет на дорогу, и все колхозные шоферы его друзья. Бахадур ломает все, и если его оставить без присмотра, сможет, наверное, отвинтить на досуге колесо у грузовика.
Отца у него нет. Он на Севере. Все знают, когда он приедет. И даже я. Только я это знаю лучше. Вот сейчас. Минут через сорок. Он остался в центре на один день. А до центра мы летели вместе. Забрали мы его в свой грузовой Ан-12 в Новосибирске. Он отстал от пассажирского рейса и попросился к нам. («Новосибир! Город! Абиркосы! Наши абиркосы! Я сразу узнал! Смотрел город — отстал! Любопытный я! Зачем Хамид любопытный? Не знаю! Зачем Хамиду, южному человеку, Север? Домой еду! Пять лет не видел Замиры. Зачем?»)!
Все это я пишу после встречи Замиры и любопытного Хамида. Он стоял у самолета бледный и не улыбался. Замира подошла медленно. Сеид вытер пот со лба.
Хамид и Замира долго смотрели друг другу в глаза. Разлука не проходит бесследно, это знают все, кто был в разлуке. И Хамид мысленно каялся и сокрушался, как тогда в самолете: зачем южному человеку Север.
Хамид и Замира стояли молча. Они смотрели друг другу в глаза. Бахадур стоял у нашей машины, и Сеид гладил его по голове.
Больше Хамид не будет уезжать на Север.
Сеид вздохнул, включил мотор и повез меня показывать пустыню.
У него старый «виллис», старый-старый, наверное, со времен англо-бурской войны. Такие «виллисы» я видел в хронике, показывали африканскую пустыню. И вот опять пустыня, но нет прохлады темного кинозала, и старый «виллис», но нет выстрелов.
— Сегодня не повезло, сегодня нет каравана, — вздохнул через час Сеид.