Все это находилось перед глазами Колыванова, но нельзя было понять, видит ли он эти плоды долгого труда многих людей. А ведь по этим линиям можно было отчетливо прочитать длинную историю проектирования Красногорской трассы, представить многомесячные блуждания изыскательских партий по отрогам Урала, увидеть пересеченные исследователями горы, болота и непроходимые леса. И трудно было понять, что видит на карте и о чем думает начальник строительного участка, застывший в своей неподвижности, с тяжело сдвинутыми бровями, с бессильно упавшими на стол руками.
Вдруг Колыванов услышал за дверью короткое взлаивание собаки, топот в коридоре, какое-то непонятное бормотание и стук в дверь. Судя по недовольному голосу матери, задерживавшей посетителя, пришел посторонний.
Колыванов выпрямился, взял из стаканчика на столе красный карандаш и решительным жестом провел новую линию на схеме, не заботясь о том, что она начисто перечеркивает труды многих людей и их расчеты, плоды многодневной и упорной работы. Новая линия легла напрямик от Красногорска к прииску Алмазному. Затем Колыванов размашисто перечеркнул цифры, обозначавшие длину линии, и написал рядом: «222 километра». Цифру стоимости он зачеркнул тоже и написал рядом другую, меньше на сорок миллионов рублей. Сделав это, он отодвинул схему и повернулся навстречу входящему.
Вся усталость, сковывавшая большое тело Колыванова, вдруг куда-то пропала. Он отодвинул стул и пошел навстречу гостю. Гость стоял у порога, освобождаясь от ружья, патронташа и вещевого мешка, пригибавших его. Выпрямившись, он попал в объятия Колыванова и даже на мгновение зажмурился в железных тисках.
— Григорий, старина, ну и подарил меня встречей! Мама, ты же его знаешь, это Григорий Лундин!
Лундин повернулся к матери Колыванова, покивал головой, укоряя ее за плохой прием, и прошел к столу.
Гость был молод, невысок, очень крепок фигурой и ловок в движениях. Серые глаза его были строги и как будто все время о чем-то спрашивали окружающих. Он переводил их с Колыванова на его мать, опустив руки и выпрямив уставшие плечи. Мать взглянула на гостя со странным сожалением, на которое гость ответил улыбкой, тут же исчезнувшей. Затем Колыванов закрыл дверь за матерью и повернулся к гостю.
Лундин спокойно ждал. Колыванов смотрел на него с жадным вниманием. Лундин опять грустно улыбнулся одними глазами, достал из кармана слуховой рожок с резонатором, небольшую черную аспидную доску с привязанным к ней белым грифелем и написал: «Контузия не прошла».
Колыванов смотрел на Григория, не двигаясь, не в силах перебороть какого-то гнетущего чувства. Это было не сожаление, хотя он мог бы жалеть Лундина, помня его вечную неугомонность, говорливость, умение поспеть на помощь каждому, кто в ней нуждался; не боязнь за приятеля, потому что Лундин, несмотря на постигшее его несчастье, оставался бодрым, спокойным и, как видно, уверенным в себе и своих силах; не страх, какой охватывает человека, увидевшего, что с близким ему случилось несчастье… Скорее всего, в гнетущем ощущении слились и эти и еще многие другие чувства, которые нельзя было выразить словами. Может быть, таилось даже чувство неловкости оттого, что вот он, Колыванов, добрый приятель этого молодого человека, жив и здоров, а между тем гневит судьбу сожалениями и сетованиями на несчастия, неизмеримо меньшие, чем настигшее друга.
Лундин все стоял со смущенно-виноватым видом, словно сожалел, что вынужден открыть свою беду. Колыванов молча стиснул его руку, хотя слова бились в горле, сдавливая дыхание. Тогда Лундин написал еще одно слово: «Говори!» — и указал на свой слуховой рожок.
— Ты получил мое письмо? — спросил Колыванов, приблизив лицо к слуховому аппарату.
Лундин кивнул. Он, по-видимому, уже привык пользоваться несовершенными средствами связи между собой и другими людьми: слуховым рожком, мимикой, жестами. Но Колыванов не мог так скоро освоиться с этим односторонним разговором, тем более что Лундин старался писать как можно меньше.
Однако заметив затруднение Колыванова, Григорий присел к столу, притянул Колыванова за руку и заставил сесть рядом, быстро записывая и затем стирая вынутой из кармана тряпочкой крупные косые фразы.
«Ты не беспокойся, — писал он, — я уже совсем здоров. В чем у тебя дело?»
— Ты северные болота знаешь? — спросил Колыванов, пригибаясь к рожку.
«Довольно хорошо!» — написал Лундин.
Колыванов расстелил на столе карту района. Северные болота были изображены на ней во всей своей неприступности. Зеленая, со штриховкой, краска заливала весь север района.
— Покажи, где бывал? — спросил Колыванов.
Лундин присмотрелся к карте, улыбнулся, найдя на ней такие отметки, которые были известны только охотникам, например: Изба Марка, Лосиный провал, Соболий лаз. Потом отчеркнул ровным ногтем кружок возле Избы Марка и показал на треугольник, образованный Собольим лазом, Лосиным провалом и излучиной Колчима.
— Летом был или зимой? — продолжал спрашивать Колыванов.
«Осенью», — написал Лундин.
— Не приходилось тебе примечать, нет ли там где-нибудь сброса в горные речки, чтобы осушить эти болота? — спросил Колыванов.
Лундин удивленно посмотрел на него, потом перевел глаза на стены, увешанные диаграммами, на свертки планов, лежавшие на столе, улыбнулся.
«Не примечал, но могу узнать…» — написал он.
— С ума ты сошел, да кто тебя туда теперь пустит! — воскликнул Колыванов. Но, увидев, как омрачилось лицо Григория, пожалел о своей несдержанности.
Колыванов знал о том, что с Лундиным случилась беда, но никак не ожидал увидеть такие тяжкие ее следы. Лундин работал с ним до самого окончания Казахстанской дороги. Когда железная дорога благополучно пересекла целинные районы Казахстана, старые друзья и помощники Колыванова вдруг проявили непонятную строптивость. Чеботарев неожиданно женился и осел вместе с женой-агрономом в целинном совхозе. Лундин, закончив взрывные работы на постройке вторых путей, уехал на строительство нового железнодорожного подхода. К тому времени Григорий Лундин считался уже признанным мастером направленных взрывов: взрывов на выброс, взрывов на рыхление, то есть самых совершенных способов работы, когда большую часть труда за человека производят тол или аммонал, динамит или тротил.
При переходе через один из западных отрогов Алтая с Григорием случилось несчастье. Переход вели с обеих сторон хребта — так настоял главный инженер Барышев: этот Барышев вечно торопился. Во время большого взрыва на той стороне хребта сдетонировал только что заложенный Лундиным заряд. Детонация, по-видимому, передалась через одну из жил пегматита, пронизавшую толщу выработки. Лундин был контужен.
Колыванов, очень интересовавшийся судьбой своих друзей, перестал получать письма от Лундина. Он запросил участок Барышева. Оттуда ответили, что Лундин покинул работу вследствие контузии. На второй запрос: куда уехал Лундин, какова контузия — участок не ответил.
Да, Барышев всегда торопился. В тот год он получил орден и новое назначение. А Лундин скрылся в уральском лесу, и неизвестно, чем он может теперь заполнить жизнь…
— Что ты собираешься делать? — спросил Колыванов, с сожалением глядя на приятеля.
«Охотиться!» — медленно написал Лундин.
Колыванов промолчал.
Он знал, что отец и сын Лундины одни из самых знаменитых охотников района. Только война и долгий труд сапера могли отвлечь Григория от лесов. После войны он так и не вернулся домой, пристрастившись к опасному ремеслу подрывника. Но видеть глухонемого Григория и представлять его охотником было так трудно, что недоумение против воли выразилось на лице Колыванова. Григорий сразу же стал резким и черствым, как только заметил это недоверие.
«Не сидеть же мне на пенсии, — написал он. — А идти в шорники или в сапожники характер не позволяет. Не беспокойся, не пропаду. Вот принесу тебе парочку глухарей, ешь на здоровье, чтобы больше не спорить…»
Он привык к скорописи, часть слов не дописывал, многие обычные понятия отмечал одной-двумя буквами, как стенограф. Но по усилиям руки, по судорожно согнутому мизинцу, который вроде бы затвердел прижатым к ладони, Колыванов понял, каких трудов стоило ему ежедневное общение с людьми, которые к тому же, наверно, надоедали своим чрезмерным любопытством.
— А не лучше ли сначала полечиться? — довольно сердито спросил Колыванов.
Григорий побледнел, губы сжались. Низко пригнувшись к столу, написал:
«Год — в клиниках и институтах! Но врачи говорят, что это пройдет! Я верю! Слова все время взрываются во мне! Может, в лесу мне будет легче и это случится скорее!»
Скрипел грифель. Буквы падали косо, но сильно, даже в движениях руки чувствовалась страсть, которой Григорий жил все это время. Но когда он выпрямился, глаза его были так измучены, будто он только что перенес тягчайший приступ боли, которую нечем выразить: ни криком, ни жестом. И Колыванов твердо уяснил: Григорий прав, его нельзя останавливать…