«Ну что, доченька, вкусные ли кисели из моего крахмала? — написала она Раиске. — Заместо того чтоб матери дать, ты у нее тягнешь? Хороша же у вас семейка! Ну, кушайте, мне не жалко. Но чтоб твоей ноги, доченька, в моем доме больше не было. И забудь, что я мать твоя».
Письмо, видать, получил Яков и не показал Раиске. От него пришла десятикилограммовая посылка с запиской в ящике:
«Поскольку вы, уважаемая Ефросинья Прохоровна, нуждаетесь в крахмале, с удовольствием высылаю…»
«Уйди! Отступись от меня!..» — ворочается на кровати Ефросинья.
Но если не Раиска, то Наташка или Татьяна встанут и стоят столбом перед глазами.
«Ну, а тебе чего, тебе чего нужно? — сердито спрашивает она Наташку. — Ступай от меня!..»
Никогда она не видела добра от средней дочки. С детства в ней упрямство сидело, ни битьем, ни лаской не сладить было с ней. «Нет, мамочка, я не такая дурочка, как Райка, чтоб на базаре молоком и цветочками торговать, — насмешливо скажет Наташка, да еще и ногой притопнет. — Мне уроки учить надо!»
Муж баловал Наташку, и когда купил «Запорожца» (работал он механиком в гараже и страсть как хотел заиметь свою машину), решил научить свою любимицу водить машину, пообещав на старости подарить ее Наташке. Но та, озлившись, отрезала: «Надо будет, сама научусь! Вы с мамочкой все деньги на дом и машину гробите, а сами сидим на картошке с камсой. У меня вон туфли — стыд-позор, Райке жалеете выслать, на одну стипендию тянет. А про Таньку совсем молчу: она у вас из обносков не вылазит». «Умолкни, гадость! — закричала на нее Ефросинья. — Я спины не разгинаю, горблюсь для вас! А вы только жрать готовы?» — и ударила, не совладав с собой, Наташку качалкой по спине. Наташка выскочила из дому, крикнула с улицы: «Подавитесь вы своей машиной!» — и больше домой не явилась. Вот так, значит, — «подавитесь!». Это за то, что растили ее, кормили да учили. За все это отцу с матерью — «подавитесь!».
Занесло ее аж в Киев, поступила там в ремесленное, после вышла замуж за прораба. Первый раз заявилась в родительский дом лишь на похороны отца. Прибыла с мужем Антоном и сыном Алешкой. После похорон жила два дня, но с нею, Ефросиньей, не разговаривала. Однажды только и сказала ей при своем Антоне: «Что ты думаешь делать с машиной? Папа давным-давно на ней не ездил. Зачем она тебе, для мебели? Лучше продай нам, мы с Антоном купим. — И усмехнулась: — Но если помнишь, папа когда-то собирался подарить мне». Она не ответила Наташке, повернулась и ушла.
После суда, узнав об исполнительном листе, Наташка написала ей:
«Получай свою десятку, мамочка! Ты думаешь, мне стыдно? Ничуть. Вот папу мне всегда было жалко. Бедный папа! Почему он был таким бесхарактерным?»
От младшей дочери, Татьяны, тоже исправно поступали десять рублей. Но младшая даже на похороны отца поленилась приехать. Отделалась телеграммой из своего Заполярья, на погоду свернула: нет, мол, погоды, самолеты не летают, не успеть ей. А ей бы в ноги покойнику пасть, на коленях всю жизнь стоять и всю жизнь мать с отцом благодарить за то, что выучили на гитаре и на скрипке играть. Когда ее Наташка в Киев сманила, она уже умела играть, вот и взяли в музыкальное училище, теперь сама других учит. А что б из нее вышло, если б в доме скрипки и гитары не было? Ни к чему-то она не была пригодна. Слова от нее, случалось, за неделю не услышишь, вроде немая. Да еще красное пятно на лице в полщеки. Уронила ее маленькой Ефросинья на раскаленную плиту. Варила что-то на плите, а ее на руке держала. Заплакала вдруг, крутанулась и соскользнула с руки. Так и запеклась навсегда краснота на полщеки. Такой бы уродинке и сидеть дома возле матери. Гибнет ведь все, рук не хватает одной управиться…
«Будь вы прокляты, детки мои!.. Нет у меня детей, нету!..» — гонит от себя Ефросинья наплывающие лица дочерей.
Она трудно привстает с кровати, шарит рукой по стене, включает тускленькую лампочку, настороженно прислушивается, вперив взгляд в окно, закрытое со двора ставней. Ставня плотно прижата к стеклам железным прогоном, конец его торчит из отверстия в наличнике, прихлестнутый к наличнику ржавыми ножницами, — ни за что не вытянуть снаружи прогон.
Ей чудятся какие-то шорохи, вкрадчивые шаги во дворе и приглушенные голоса. Но она понимает, что это только чудится: иначе взлаял бы и загремел цепью Полкан, забегал бы, таща за собой по проволоке цепь, от крыльца к погребу и к гаражу с «Запорожцем».
Она недвижно сидит в постели, продолжая к чему-то прислушиваться. Тонкий слух ее улавливает где-то вдалеке едва различимое рокотание машины. Гудение нарастает, машина уже в переулке. Прошла мимо дома и заглохла. С опозданием забрехал Полкан. Но, тявкнув раз-другой, сменил голос ленивым погавкиванием и стих.
«Чтоб ты сдох, лежебока! Дармоед чертов, — вслух выговаривает Ефросинья Полкану, недовольная его запоздалым гавканием. — Вот возьму на веревку и в лес заведу, чтоб духу твоего тут не было».
Но это она просто так выговаривает, для порядка, ибо знает, что Полкан умолк, нюхом распознав приехавшего на грузовике Леона Крыгу. Вот и снова зарычала машина, — это Леон, отворив ворота, заводит грузовик к себе во двор.
«Опять казенную машину загнал в свой двор, — думает она о своем соседе-шофере. — Опять своровал где-то чего-то и домой везет. Средь дня не возит, а все потемну, все крадучись, чтоб никто не видел».
Вот и соседи ей достались — не люди, вурдалаки настоящие. Этот Леон, медведь криволапый, еще при жизни мужа метр земли у них вдоль забора отсудил. Пришлось сорок кустов крыжовника выкопать, когда взялся Леон забор переставлять. Гляди-ка, не понравилось ему, что забор близко к окнам его дома поставлен. А она, что ли, забор ставила? Ставили прежние хозяева, у каких они с мужем тридцать лет назад этот дом купили. А тем хозяевам участок землемеры определили, они же и место забору указали. Трижды подавала Ефросинья жалобы на решение суда, но разве переспоришь Леона, когда у него кругом знакомство?
«Чтоб тебе мой крыжовник всеми колючками отыкался! — желает она Леону. — Постой, постой, доберутся и до тебя! Спросят с тебя и за грузовик и за веранду!..»
Ефросинья знает, что Леон не имеет никакого права держать по ночам в своем дворе грузовик, на котором работает. Грузовик положено ставить в казенный гараж и не положено использовать как личный транспорт. Леон же, взявшись пристраивать к дому каменную веранду, привозит на казенном грузовике и цемент, и кирпич, и доски, и все прочее. Об этом Ефросинья уже сказала племяннице секретаря горсовета, которая приходила к ней недавно покупать цветы на свадьбу подружки, и сказала также, что не мешало бы горсовету проверить, есть ли у Леона Крыги документы на завезенные доски, шифер, кирпич и другие стройматериалы или они ворованные и есть ли у него разрешение на постройку этой самой веранды, потому что существует порядок, запрещающий без специального разрешения всякие постройки и пристройки даже в своем собственном дворе. Племянница обещала все передать своему дяде, и Ефросинья ждала, что Леона вот-вот снимут с грузовика и к тому же оштрафуют за самовольство с верандой.
Но так уж случилось, что и другие соседи не уступали Леону в своей мерзопакостной сути. От одной пенсионерки Ганны Пермяк, или Пермячки, как величает ее Ефросинья, никакого житья нету. Это ж скажи кому — не поверят, что Пермячка учительницей была! Чему хорошему могла она чужих детей научить, когда свои такое вытворяют, что на голову не лезет!
Что ни лето катят к Пермячке в отпуск сын Сашка и дочка Нинка, а с ними — свора бородатых дружков и раскрашенных подружек. Сашка вроде художник какой-то, а Нинка где-то в театре выступает. И тут — начинается! С утра до ночи за забором — шум, крик, песни! И визжат, и хохочут, и танцуют — ну прямо как перед погибелью. И грузины там, и татары, и литовцы, а один раз и негра с собой привезли. Костер средь двора разведут и весь день шашлыки на прутьях жарят. И весь день за вином с сумками бегают. Что ж это у них за заработки такие, чтоб столько вина пить? За какие подвиги им такие деньги платят?.. А Пермячке нравится, она рада-радешенька бегает и сияет, как тот пятак медный. Это вместо того чтоб приструнить да пристыдить прощелыг чертовых.
Прошлым летом Ефросинья хотела, чтоб пионер Костик Подлесный, с соседней улицы, написал вместе с другими пионерами про это дело в милицию. Она и грушей Костика угостила, и рублик посулила дать, и рассказала ему, как лучше написать: мол, мы, пионеры, возмущены поведением бывшей учительницы Пермяк, просим прекратить пьянки-гулянки во дворе и пропивание денег. А если, мол, сыну и дочке бывшей учительницы Пермяк и ихним дружкам некуда девать денег, то лучше, чем прогуливать, пускай отдадут на строительство школы или пионерского лагеря. Костик грушу съел, сказал, что сбегает к другим пионерам, они все напишут и он принесет ей почитать. Да так, стервец, и не пришел больше. А теперь стыдно ему, потому и прочь бежит, едва завидит ее.