слова Алексия о молитвах, о звездном небе, и Любаше вдруг захотелось уйти из этого зала, остаться одной, чтобы избавиться от странно беспокоящего ощущения.
Едва раздались шумные аплодисменты, она словно очнулась и тихо сказала:
— Идем, Андрей, домой… Я… не хочу больше смотреть…
— Домой?!
— Я очень устала и… нехорошо как-то мне, — морщит лоб Любаша. — Мама уже, наверное, потеряла нас…
Он удивленно смотрит на нее, потом хмурится. Вот она — эта не приметная для других пропасть, разделяющая интересы Любы и тех, кто сейчас сидит в зале. Вероятно, ей не понравилось то, о чем шел сейчас разговор со сцены.
— Идем, — сухо кивает Андрей, не глядя на нее, но стараясь сдержать неприязненное чувство оправдывающей Любашу мыслью: «Может быть, ей действительно трудно… Душно очень тут…»
Он слегка краснеет, вспомнив: Любаша еще до ссоры говорила: кажется, он уже есть у них — их ребенок…
— Люба! Андрей…
Вера шепчет им вслед, а они уходят все дальше между рядов. Но она нагоняет их возле дверей.
— Не понравилась пьеса? Или дома что-нибудь? Почему уходите?
Андрей пробует улыбнуться, но сам чувствует, какая жалкая, беспомощная получается улыбка.
— Так… Домой захотелось, — отвечает он.
— Люба! Ну почему? — смотрит на Любашу Вера. — Разве у нас не весело?
— Весело, — сухо роняет Любаша. — Чересчур весело… Но нам надо идти домой.
И направляется к двери, даже не оглядываясь, идет ли за ней Андрей.
По слабо освещенной аллее медленно идут они все дальше от клуба. Каждый шаг таит молчаливую напряженность, оба чувствуют, что и тот, и другой думают об одном и том же: об их уходе из клуба. Темнота и молчание позволяют скрывать эту отчужденность, но ведь нельзя идти все время молча…
— Понимаешь, Люба, — тихо говорит Андрей. — Если тебе и впрямь нехорошо стало, то неважно, что подумают о нашем уходе. Тебе точно нехорошо?
Люба несколько шагов идет молча.
— Как тебе сказать, — произносит наконец Любаша, — Не люблю я этих веселий. Одной лучше…
— Одной?
— Ну, или с тобой… Для чего они нам — эти люди? Нехорошо мне, когда кругом много народу. Всегда от них какую-нибудь неприятность ожидай.
— С чужих слов это ты говоришь, с мамашиных, — морщится Андрей. — К чему нам сторониться людей? С ними жить и работать рядом не один год.
— И все-таки спокойнее, когда только свои рядом.
— Так это что — чужие? Ты на шахте работаешь, я тоже. У обоих друзья — товарищи и подружки, а у них — тоже друзья. Вот и получается, что все знакомые. И потом… Напрасно ты с такой неприязнью относишься к Вере…
— С неприязнью? — говорит Люба, и в голосе ее Андрею чудится усмешка. — Слово-то какое нашел… Просто не нравится она мне и — все! Было у нас в поселке так-то: ссорились муж и жена, а ее подружка все ходила мирить их. То к нему идет, то к ней… А потом, слышим, поженились они — подружка-то с мужем. Осталась жена из-за своей подружки на бобах…
— Ну, слушай, о Вере такого даже подумать нельзя. Знаешь, как она переживает, когда видит, что мы в ссоре? Девушка, а дружить с ней лучше, чем с иным парнем.
— Вот, вот… Уже и о дружбе заговорил. А дальше что будет? Знаю, не маленькая…
— Эх, Люба, Люба, — вздыхает Андрей. — Какой ты наивный человек. Многого еще не понимаешь в жизни…
— Где уж нам! — невесело отзывается Любаша, и в этом звучит такой ясный намек на Веру, что оба невольно замолкают, не пытаясь продолжать разговор.
В темноте слышится хруст гравия под ногами. Волнами плывут неясные ночные звуки. Пустынно на улицах. Предосенняя свежесть загнала гуляющих или в кино, или в квартирную теплынь; редкие прохожие шагают поспешно, еще не свыкнувшись с внезапным похолоданием.
Андрей и Любаша подходят к дому. Во дворе Андрей останавливается.
— Схожу к озеру, — роняет он, направляясь к огородной калитке.
Любаша, ничего не ответив, осторожно, стараясь не стукнуть, входит в темные сенцы, ощупью идет к двери. Тихо раскрывает ее и видит мать. Устинья Семеновна стоит на коленках и молится. Свет лампадки колеблется от притока воздуха, когда Любаша прикрывает за собою дверь. Бормоча молитву, Устинья Семеновна оглядывается.
— Одна, что ли, прикатила? Где твой-то… муженек-то?
Любаша, проходя вперед, молча пожимает плечами, и это настораживает Устинью Семеновну.
— Что же, на гулянку вместе, а с гулянья — врозь? Чего молчишь? Где Андрюшка-то?
Резкий голос матери в какое-то мгновение будит в сердце Любаши протест: она всячески защищает мать перед Андреем, а что получает взамен этого? Окрики? Но Любаша глушит в себе этот протест ясной мыслью: не из худых побуждений ругает ее мать. О ее же, Любашиной, жизни заботится.
— На озеро пошел, — тихо говорит Любаша.
Теперь Устинье Семеновне уже не нравится, что зять, вернувшись с гулянки вместе с дочерью, пошел зачем-то бродить у озера.
— Все не как у добрых людей, — ворчит она, подымая глаза к печальному лику Иисуса Христа и складывая троеперстие. Но начать новую молитву не успевает: громко лает во дворе Рекс. Кто-то торопливо стучит в окно.
Устинья Семеновна застывает неподвижно, оглядывается зачем-то на дочь, но тут же идет к окну и осторожно приоткрывает штору.
— Кого надо? Ты, что ли, Ксеня?
— Выдь на минутку, Устиньюшка, — доносится торопливая скороговорка Ксени. — Там собака у вас, не пройти.
Устинья Семеновна молча накидывает на плечи шаль, идет в сенцы. Во дворе цыкает на беснующегося Рекса, выходит за ворота. От палисадника к ней бросается женщина.
— Спаси его, Устиньюшка, на тебя вся надежда, — со слезами в голосе говорит она. — Третий день в рот маковой росинки не взял, мечется и весь пламенем горит… Врач был, корь признает, а какая там корь, когда и сыпи нет?
— Большой ребенок-то? — прерывает ее Устинья Семеновна.
— Второй годик ему с недельку как минул… Идем, Устиньюшка! На тебя, родимая, вся надежда теперь…
— На господа бога уповай, Ксеня, все в руках всевышнего, — мелко крестится в темноте Устинья Семеновна. — Ладно, пойдем нето, погляжу я его…
Они долго идут по притихшим темным улицам поселка, сворачивают в глухие закоулки. Изредка Ксеня всхлипывает, трубно сморкается, но послушно замолкает на сердитые окрики Устиньи Семеновны, которая зябко кутается в шаль, поругивая себя за то, что не набросила на плечи пальто или фуфайку: холодная осенняя стынь начинает пробирать до костей.
Теплота избы Ксени радует Устинью Семеновну. Она зорко оглядывает неубранную комнату, освещенную слабой электрической лампочкой, шагает к кроватке, возле которой сидит девочка лет двенадцати. Тяжело дыша, спит на подушке в кроватке ребенок. Тревожно подрагивают во сне его ресницы. Кажется, один