— Это вам за «первую любовь»! — Надя засмеялась и легко сбежала по ступенькам в землянку.
Подошли Соснов и Звягинцев.
— О, ты, брат, я вижу, не теряешь зря времени?!
— Амуры плетет одновременно с двумя...
— Убирайтесь вы ко всем чертям! — сказал я и зашагал прочь.
Был первый час ночи, когда я переступил порог своей землянки. Встретивший меня Иванов сказал, что у нас с вечера сидит Арина. За целый день, впервые сегодня, я почти ни разу не вспомнил по-настоящему о ней. В голове стояла какая-то муть от разговора с Надей, от встречи со Звягинцевым и Сосновым, и я не знал, как отнестись к этому визиту, смогу ли усталый и какой-то развороченный быть самим собою, не отпугнуть от себя это несказанное счастье. Арина, услышав меня, выбежала навстречу. Она лишь на долю секунды задержалась на месте, окинув всего меня пронизывающим взглядом, и затормошила, помогая мне раздеться. Весело звенел ее голос, озорной радостью блестели глаза. Все в ней: и прелестно очерченные губы, и мягкий овал лица, и ровная линия носа, и нервный трепет тонких изогнутых бровей, стремительные легкие движения — все олицетворяло собою весну, грело ее ласковыми лучами. Я тут же забыл обо всем, взахлеб пил глазами эту весну, хмелел и радовался вместе с нею чему-то большому и значимому, поселившемуся в нас обоих. Я не предполагал, что жду присутствия Арины ежеминутно, всегда, где бы ни был, независимо от того, думаю ли о ней, нет ли; стала она вторым «я» моего существа, без которого немыслима полнота жизни. И как всякий раз при встрече с нею взгляд поразила ее новизна; вчера я ее знал чуточку иной, сегодня улавливаю в ней больше совершенств, что-то сильнее импонирует мне в ней, неумолимо зовет к себе.
— Арина, лучшего не придумать — ты здесь! — лишь мог сказать я.
Она напряглась, улавливая в моем голосе отзвук своего счастья, полноту неизмеримого чувства: в сердце к ней закралось сомнение, пока она, находясь одна, ждала меня. Теперь все отхлынуло. Любовь не оставила в ней места ничему другому.
— У меня для тебя сюрприз, — Арина подхватила меня под руку, потащила к столу. — Гляди.
Я ахнул. Перевел взгляд на Арину. Она по-детски светилась, сияла. Стол был заставлен. Бутылка коньяка, варенье, гора грецких орехов, шоколад и ломтики нарезанного кекса. Даже добрые мирные времена не всегда были так щедры, чтобы не удивиться этому сейчас, когда сухари, сто граммов водки и шпиг — царственная роскошь. Я даже рот разинул. Арину разобрал смех. Радовалась она тому, что доставила радость мне.
— Откуда все это, не припрятан ли у тебя где чародей? — развел руками.
Арина рассмеялась сильнее.
— Я знаю такое всемогущее слово. Если захочу, то приворожу и тебя!
— Я и без этого слова прилип, как репей, девочка.
— Это правда? — она совсем близко посмотрела мне в глаза. — Это правда? — повторила она. — Ты даже не знаешь, как я люблю тебя.
— И все равно я больше.
— Нет! — ладонью она скользнула по моей щеке, затем отстранилась от меня, достала письмо.
— Прочти, что пишет дядя. О нем я тебе не рассказывала. Он академик. Ему семьдесят лет. Но он еще первый теннисист в Москве. Ворчит, когда проигрывает.
Немного постарел, когда началась война. Его очень ценят. Он большой ученый. А страсть у него сильнее смерти — к цветам. Своя оранжерея. Много лет бьется над выведением какого-то особого сорта роз. Летом у него во дворе и саду цветочные джунгли. Трудно представить, когда он и занимается своей химией. Я писала ему о тебе.
Арина протянула мне письмо.
Читали его долго, усевшись рядом. Дымный дрожащий свет от лампы-гильзы вначале раздражал: невозможно было разобрать убористый мелкий почерк. Я попросил Иванова заправить вторую лампу. И только стал понятен почерк, как все вокруг перестало иметь реальное значение. Встала далекая заснеженная Москва; из окон, пренебрегая классической архитектурой, торчат самоварные трубы, стены исполосованы краской и копотью. В квартиры проникли представители ушедшего в небытие мира — буржуйки; в ход пущены диваны и стулья — неоценимые дрова. Но все познается в сравнении: в Ленинграде — хуже...
...Однако, мой друг, у меня совершенно нет времени, тем более для того, чтобы омрачать твое настроение. Война создает определенные неудобства," будоражит, взинчивает нервы, бешено ускоряет ритм бытия. Я испытал это на собственной шкуре, наставил себе синяков и шишек, на каждом шагу спотыкаясь о совершеннейшие парадоксы. Но ко всему надо относиться философски. Я живу и действую, чтобы уничтожить свою жизнь, жизнь близкого мне и в то же самое время воссоздать жизнь вообще. Отличнейшая чепуха! Но и она не лишена смысла. Ты бы поглядела, какие у меня сейчас возможности! Каков штат, каковы апартаменты, и я, судя по масштабам, подлинный академик; в то время как до войны лаборатория моя ютилась один дьявол знает в какой собачьей конуре со сквозняками, и наши финансовые сошки ежеквартально резали мне пальцы, с президентской мудростью восклицая: «Профессор, учитесь считать копейку!» Я не считал, а они вмешивались в мои дела, и толку — ни на понюшку табаку. Разве в этом не заключен комизм?! Разве не преступно, что наши коллеги по оружию — англичане и американцы — поставляют нам и то и другое, а сами спят и во сне видят нас битыми. Короче, мы, люди, сами создали и обнажили обстоятельства, и вся суть в том, у кого окажутся крепче нервы, тот и взнуздает эти обстоятельства; в противном случае обстоятельства раздавят. Ты извини меня, Арина, я, кажется, увлекся и заехал в кювет, забыв совсем, что милым девицам не интересно читать старческие бредни. Однако сегодня мне все можно: я сделал чрезвычайно серьезное открытие, дал человечеству в руки новый прометеев огонь. Поздравить меня приехал самый высокий чин в маршальской форме. И опять вышла нелепость: я, академик, был суров и неуклюж как последний солдафон, он, солдат, — обходителен и вежлив, как академик; часть его гостинцев посылаю тебе. Другую часть отвезу малышам в детдом: голодно. Оставшиеся бутылки коньяка, водки и рома я употребил на подкуп нашего академического завхоза, проходимца, каких свет мало видел. Но без этого негодяя обойтись нельзя: из-под земли достанет все (тоже нелепость!). Он отремонтировал мою оранжерею, привез машину великолепного навоза. К новому году обязательно пришлю тебе несколько моих роз. Скажешь, что это тоже нелепость: выращивать цветы, когда рвутся бомбы... Но, может быть, это единственное изо всего перечисленного — целесообразность.
Чувствую себя молодо, энергия хлещет из меня через край, тянет жениться/ Но эту нелепость я решил отложить до окончания войны. Кстати, тебе советую поступить таким же образом. А в остальном... Имя твоего Метелина мне симпатично, импонирует...
Я возвратил письмо и с укоризненным добродушием сказал Арине:
— Всегда говорил, что я про тебя ничего не знаю.
— А я про тебя — все. Исключая сегодняшний день. Где ты пропадал и что делал — неизвестно.
Я рассмеялся.
— Где был? За твоей спиной втайне строил козни.
— А если бы я так зло шутила?
— Я бы сделал то, что мне сказал однажды один мой закадычный друг: «Я убью тебя!»
Арина всплеснула руками.
— Противный и несносный человек! — Смех ее звенел в землянке. Она была юна, открыта, доверчива. Безмятежность и чистота ее в соприкосновении с жизнью, суровой и грубой, не тускнели, напротив вспыхивали ярче, выражая собой сущность счастья и пробужденной песни ее сердца. Смех был запевным куплетом этой песни. Я ничего не хотел от нее скрыть. Первым порывом было желание рассказать ей о Наде, встрече с Сосновым и Звягинцевым, но слишком светлым было ее настроение, чтобы омрачать его, и я решил, что расскажу в другой раз и мы вдоволь посмеемся.
— Что ты писала обо мне своему дяде?
Она состроила мне рожицу, подпрыгнула на одной ноге, зажала в ладонях мое лицо:
— Секрет!
— Как же прикажешь верить твоим заверениям, если у тебя есть от меня секреты?
— Ты любишь меня? — Арина погасила озорство, заглянула в глаза.
— Очень!
— Я, кажется, не видела тебя целую вечность, пока ждала. С тех самых давних пор, когда мы с тобой переплыли Волгу. Я стояла на берегу, в небе плакали звезды, земля казалась маленькой-маленькой — тем самым крохотным клочком обрыва, на котором стояла я, и вокруг темень и черные звезды, мигающие на ветру. Я очень боялась одна... Но сейчас, когда мы вместе, земля огромная, нет ей конца, и звезды не плачут, я смотрела сегодня в небо. Мне ничего не страшно, когда ты есть. Я не боюсь даже войны. Ты любишь меня? — опять с тревогой спросила она.
— Еще никто не придумал такой меры, чтобы ею можно было измерить мою любовь к тебе.
— Ты люби меня обязательно, очень люби, — шептали ее губы. — Мне это очень надо. Потому что я тебе ничего не прощу и, правда, убью тебя.