Только это Петруха и сказал про отношения с Шоховым. И больше ни единым словечком, но о себе рассказывал еще долго. Тамара Ивановна, привыкшая и умеющая находить с людьми контакт благодаря общительному сострадательному характеру, все же растерялась от такого распахнутого доверия. Она решительно заявила, что все-таки немного приберет в его избушке. И хотя Петруха неловко сопротивлялся, вытеснила легонько его за дверь и почти час мыла, терла влажной тряпкой, выскребая накопившуюся грязь.
Разрумянилась, раскраснелась и, поправляя свои золотые волосы, сказала на прощание, что она просит, чтобы Петруха пришел к ним в гости. Они собираются устроить маленький праздник по поводу воссоединения семьи, как выразился бы Шохов.
— Это завтра,— добавила Тамара Ивановна.
Петруха молчал. После всего происшедшего он не мог отказаться, но и не очень-то желал идти.
— Не знаю,— честно признался он.
— Ну, пожалуйста,— попросила она, глядя ему прямо в глаза.— Ради меня. Ладно?
Петруха неуверенно кивнул. Метнулся куда-то в глубь избушки по влажному полу, едва не поскользнувшись, и принес несколько сложенных листочков.
— Вы спрашивали о семье,— произнес он, смущаясь.— Вот. Тут я записал, как у нас было.
И попросил, виновато:
— Вы только не показывайте... Никому.
— Ну конечно, — с готовностью и очень мягко пообещала Тамара Ивановна.— Я вам отдам завтра, когда вы придете. Спасибо вам.
— Это вам спасибо! — воскликнул Петруха.
С крылечка он долго смотрел Тамаре Ивановне вслед и о чем-то грустно думал.
Дома, как только осталась одна, Тамара Ивановна открыла записи: несколько довольно разрозненных страничек, даже не пронумерованных. Видно, что писали отрывочно, в минуты сильного волнения, не для чужого глаза, а чтобы выговориться, снять внутреннее напряжение. Возможно, что-то и потеряно.
Как могла, Тамара Ивановна попыталась разложить листочки по порядку и стала читать.
«Разговор произошел в начале октября.
— Уезжай! Уезжай! — кричала жена в истерике.— Ты же говорил, что уедешь! Говорил же, так уезжай.
— Хорошо, но я не снял еще комнату.
— Когда ты ее снимешь?
— Скоро. Я перееду после дня рождения дочки. Как справим ей четыре года, так и уеду.
Мой отсчет шел как у космонавта: от максимума к нулю. И каждый вечер я думал: еще день. А дочка играла. Сегодня ноль. А она: «Пап, посмотри, какое я метро выстроила. Красиво?» Потом она поиграла моими волосами и легла спать. Уже засыпая, попросила: «А ты мои волосики потрогай, тебе нравится?» А времени — ноль. После дня рождения я лишних два дня прожил.
— Ну, ты скоро? — спросила вновь жена.
А сердце разболелось так сильно, что ночью просыпаюсь от боли. Я вдруг подумал, что буду трудно умирать.
В день, когда должен был уехать, вдруг случилась командировка. В первую ночь в гостинице приснилось мне, что бреду один в неизвестность и так рыдаю, почти кричу, что самому стало страшно. Проснулся, но без слез. Так и не понял, отчего плакал. Но проснулся облегченный, что-то во мне освободилось. Утро было ветреное, легкое.
Дочка:
— Пап, когда я сплю, ты на меня смотришь. Утром, когда ты спишь, я на тебя смотрю, когда собираюсь в детский сад...
Я понял, что можно жить. Но боялся, что нельзя жить. А наверное можно.
Я еще не выехал из своей квартиры, комнаты, но похож на какого-то эмигранта, который взял билет, но что-то хочет понять и ворошит пустые бумаги, и ждет, и плачет...
Дети ни о чем не догадываются, играют, я на них смотрю... Бедные они, бедный я... Все бедные... Как бы одно их слово могло все переменить сейчас! Но они его скажут после, когда оно ничего решить не сможет.
Я ссылался в промедлении развода на детей, но были еще какие-то ниточки, которые связывали с женой. Это ощущалось временами, как во время моей болезни. Было сочувствие, но достаточно ли его? Поразило же меня, как напоследок, не дрогнувшими руками, она сама, сама рвала эти ниточки, остаток, без колебания, одну за одной.
ИЗ ПИСЬМА БУНИНА:
«Человек рождается один, страдает один, умирает один... Значит, и жить он должен один».
И, все-таки цепляясь за последнее, сегодня утром спросил опять:
— Я хотел бы выяснить... Как мне уезжать?
— Ну мы же договорились, — ответила четко жена.— Чем скорей, тем лучше.
В этот день с утра собирался, суетливо совал какое-то белье. Было решено, что я все оставлю. Вещи, квартиру, книги. Проезжая тетка из Иркутска, ничего не понимая, лезла со своими вопросами насчет посылки: «Как вы думаете, сосиски с фруктами можно вместе класть?»
Наконец уложил сумку, отвез вещи и вернулся. Вот и все. А дальше только проститься. Вместе поужинали с семьей и теткой.
Жена сказала:
— Не забудь оставить ключи.
Вышел к лифту, жена вдруг заплакала. Я обнял ее и почему-то сказал: «Ну что ты... Я же буду приходить». Как будто это имело какое-то значение.
Лег спать в грязной неуютной комнате, которую я снял. Дворницкая. Зато близко к моему дому. Бывшему моему дому. Смотрел на белевшее в темноте окно и думал. Недоумение — вот что я испытывал: как я сюда попал?
А утром увидел эту грязную комнату, шкаф с оторванной дверцей и лампочку пыльную, без абажура. Как я здесь? Как это все случилось? Сел около неразобранных вещей и разрыдался.
Распался дом, и вдруг оказалось, что без него ничего нет. Ни мира, ни людей, ни меня самого.
Дочка:
— Пап, а зачем ты каждый вечер уходишь? Мне тебя жалко! Давай завтра я проснусь, а ты уже пришел, ладно?
Я как большой маятник между домом и недомом (оба чужие), но еще движение идет во мне вверх и вниз. То я возношусь духом — и тогда верю, что все кончится хорошо, то падаю, как в пропасть, и все во мне замирает от страха. Когда это кончится? Чем?
Жизнь не вечна, говорят. А смерть — вечна. Тем-то она и страшна, что она вечна. Но ведь вечная жизнь тоже могла быть страшна? Я делаю вид, что мне еще как-то живется. Я научился в одиночку есть. Оказывается, это не так-то просто. Стола нет, поставил сковородку на подоконник и ковыряю вилкой (одну — купил!). За окном идет лифтерша, которая много лет меня знает. Проходя, уставилась на меня, как на чудо. Смотрит, а у меня кусок застрял в горле. Еще бы, жил в трехкомнатной квартире — и вдруг сидит у дворника и ест из сковородки...
И еще сложность. Каждое яблоко, апельсин или конфета не идут, возникает виноватая мысль: а они как же? Дети? Раньше-то все им отдавалось. А теперь вдруг я сижу и ем... А вдруг у них нет?
А ведь страшно-то умирать в одиночку. Не смерть страшна, а одиночество, смерть в одиночку...
Я вдруг подумал, что в моей одинокости никто и ничем не может мне помочь и я сам, сам, повисший в пустоте, могу лишь решить, что сейчас с собой делать. Жизнь кругом прекрасна, и я это осознаю, и друзья у меня еще есть, и дети. Но я как бы вне этого, и мое состояние характерно тем, что его возможно или невозможно пережить.
Вот я и думаю: возможно все-таки или невозможно?
Это я сам решу. Только я не знаю, не могу знать пока, как я решу. Что-то делаю, общаюсь, с дочкой хожу играть, а некая пружина во мне кружится, подсчитывает: возможно — невозможно. Я будто слежу со стороны, как я решаю.
Нельзя сказать, что я пассивен. Я даже к дочке хожу не ради нее, а и для себя также, чтобы думать, что не один я, не в пустоте, а значит, возможно жить. Но сам-то я знаю, что один кругом, весь — один. Голенький! И вопрос вовсе не решен, вот что ужасно. Но ужасно ли? Для кого? Только для меня одного и ужасно.
Один приятель:
— Все мы творцы собственных несчастий.
— Ну и что же, я это знаю,— сказал я.
— Что же ты ищешь тогда сочувствия? Не ищи. Сам виноват.
Два вопроса меня волнуют прежде всего. Бережение друзей и необходимость страдания, которое ко мне пришло через уход.
У меня сосед по квартире (здесь две комнаты) старичок дворник. Говорят, что он сумасшедший. Вся его странность проявляется в том, что он ничего не говорит. Только звонит по телефону неведомо кому и рассказывает о себе. Как встал, как поел и так далее. Однажды, выходя в коридор, я заметил, что он набирает только пять цифр.
Вот и сегодня он поужинал в одиночку на кухне, помыл посуду и накрыл ее газеткой. Потом набрал чей-то номер (пять цифр) и сказал: «Я пошел спать. Спокойной ночи».
Когда он ушел, я набрал эти же пять цифр, но никто мне не ответил. Добрал еще нуль, вышла справочная вокзалов. Автомат глухо проворчал: «Ждите, вам ответят». Мне ждать было незачем, я положил трубку. Потом полез в саквояж и вынул стеклянный флакончик со снотворным. Рассматривая его, подумал еще, что выпить всю эту кучу сразу, единой горстью, невозможно. Значит, пятьдесят штук по одной.