После похорон, вечером, когда люди разошлись с поминок, Колыханов утешал вдову:
«Не кручинься, Настенька, не падай духом. Поплакала, погоревала, и не одна ты, а все мы, да что поделаешь? Ить Иван не сам туда ушел: доконали старые раны. Теперь ты живи для сына, а сын будет жить для тебя. Он уже студент, парень башковитый, комсомолец. Скоро кончит учебу, и заживете вы с ним. А ежели нужна будет в чем подмога, я подсоблю. — Подозвал Антона. — Антоша, ты кем же будешь, когда кончишь учение?»
«Есть, дядя Антон, такая специальность: филолог».
«А что оно за штуковина? Поясни».
«Наука о языке».
«Говоришь, наука о языке? — Колыханов рассмеялся. — Чудно! И на кой шут она нужна тебе, эта наука? Сын воина, и быть бы тебе военным, как твой батя».
«Дядя Антон, военная специальность не по мне».
«Это почему же? Пойми, Антон, без воинов нам не прожить, — убежденно сказал Колыханов, и исписанное шрамами его лицо помрачнело. — Границы надо оберегать как зеницу ока, и в этом деле военная специальность самая нужная и самая важная.
«Дядя Антон, не получится из меня военный».
«Тогда берись за хлеборобство, — сказал Колыханов. — Иди к нам в «Эльбрус» председателем».
«И эта работа не по мне».
Вспомнилось и о том, как однажды, когда Антону еще не было и пяти лет, Колыханов взял его на руки и усадил на седло.
«Ну, сын кочубеевца, держи повод, — сказал он весело. — Приучайся! Эй, Иван! А погляди, как твой сынок смело сидит на коне! Радуйся, Иван, сынок в отца пошел!»
О них, об этих изувеченных войной и овеянных славой конниках, говорили, что они не просто приятели или сослуживцы, а закадычные друзья. После гражданской, отлежавшись в госпитале и залечив раны, друзья вернулись в свои станицы: Колыханов — в Вишняковскую, а Щедров — в Усть-Калитвинскую. И дали друг другу клятву: и в мирное время быть такими же бесстрашными и такими же преданными революции, какими были на войне. И чтобы в этом благородном деле ничто им не мешало, не отвлекало от главной цели, они поклялись не жениться. Прошло более десяти лет. И все же Иван Щедров не сдержал клятвы: полюбил Настеньку, женился и был счастлив, когда она весной 1932 года родила ему сына. На «октябринах» был Колыханов. Молчаливый, мрачный.
«Антон, не злись и не косись на меня чертом, — говорил Иван. — Имя ему дадим в твою честь: назовем Антоном. Ить если бы ты знал, как мне радостно, что и у меня есть мой росточек, мое продолжение в жизни — сын Антон. А то воевал, воевал, громил шкуровцев, кровь проливал, а оглянешься — пусто. А теперь и от щедровского корня пойдет веточка. Так что не крути головой, не хмурься, а порадуйся вместе со мной и Настенькой…»
С волнением Щедров думал о своей жизни: началась она здесь, на этой круче, под убаюкивающую песню реки, и было в этой его начальной жизни что-то такое нужное и важное, без чего сейчас ему бы не обойтись. А что оно такое — это важное и нужное? Ну, прежде всего мать, ее ласка, ее любовь и ее наставления. Затем жизненный пример отца и Антона Силыча Колыханова, их воинская доблесть: не раз, бывало, в детстве с замирающим сердцем Антон слушал их рассказы о гражданской войне, о сабельных боях и походах, о героической смерти храброго друга Ивана Кочубея.
А что было еще? Была школа, был комсомол, и был любимый учитель истории Платон Кондратьевич Богомолов. Все школьники знали, что этот старый большевик, теперь уже персональный пенсионер, в юности уехал от родителей в Питер и стал профессиональным революционером, — слова «профессиональный революционер» были загадочны и в глазах детей вызывали восторженный блеск; что не раз Платон Кондратьевич встречался с Лениным в ссылке и за границей. В сибирском изгнании и в царских тюрьмах в общей сложности он пробыл более двадцати лет. Три раза совершал побеги — два из ссылки и один из пересыльной тюрьмы. Изъездил почти всю Европу, в Россию всегда приезжал под чужой фамилией. После Октябрьской революции Богомолову предлагали работу в Наркомпросе. Отказался. Сказал, что желает вернуться в родную станицу и заняться преподавательской деятельностью. «Хочется быть поближе к подрастающему поколению», — объяснил он. Богомолов вернулся в Усть-Калитвинскую, когда тут уже не было не только никого из родных, но и той церкви, где когда-то служил дьячком его отец. Невысокий, плотно сбитый, он зимой и летом носил толстовку — просторную и длинную, почти до колен, подхваченную матерчатым пояском. Он так оброс окладистой, совершенно белой бородой и такой же белой курчавой шевелюрой с широкими залысинами, что детям он казался похожим на доброго бога с лубочной картинки.
Платон Кондратьевич бывал почти на всех комсомольских собраниях. Приходил без приглашения, садился где-нибудь в сторонке, чтобы никому не мешать, и слушал, поглаживая рукой бороду. Антону же казалось, что этот «добрый бог» почему-то все время поглядывал на него. Если Платона Кондратьевича просили, он охотно рассказывал о себе, о тех революционерах, с которыми был знаком, и о своих встречах с Лениным. А однажды по его совету секретарем школьного комитета комсомола был избран ученик девятого класса Антон Щедров. После избрания Антон один остался в классе, сидел, задумавшись, у стола. Платон Кондратьевич подошел к нему, положил ладонь на голову и спросил:
«Чем, товарищ Щедров, так опечален?»
Слова «товарищ Щедров» вызвали у юноши улыбку.
«Платон Кондратьевич, вы напрасно меня рекомендовали, — сказал Антон. — Если бы вы знали, как мне сейчас трудно».
«Знаю, знаю, что нелегко. А скажи, что тебя пугает?»
«Первый раз берусь за такое ответственное дело и не знаю, как я буду руководить…»
«Добрый бог» улыбнулся в густые усы, вынул из просторного кармана толстовки старенькую, с загнутыми уголками книжку и положил ее на стол. «В. И. Ленин о молодежи», — прочитал Антон.
«Будь я на твоем месте, я начал бы с этой книжки. Прочитай ее, — сказал Платон Кондратьевич. — К тебе, Щедров, я давно приглядываюсь, вижу, парень ты толковый, и мне кажется, я знаю твои способности и твои возможности, а поэтому и могу сказать: в твои шестнадцать лет тебе как раз и недостает этой книжки».
«Так, благодаря Платону Кондратьевичу состоялось мое первое серьезное знакомство с Лениным, — думал Щедров, глядя на реку. — И хотя позже, когда я подрос, мною было прочитано почти все собрание его сочинений, а та старенькая брошюрка с загнутыми уголками тонкой обложки сохранится в памяти на всю жизнь. Так бывает у рек и речек — больших и малых. Как широко они ни разливаются в низовьях, как ни переполняются талой водой по весне, а у каждой из них есть начало, именуемое истоком или родником. Пусть это будет самый крохотный родничок, спрятавшийся где-то в траве, а без него не было бы реки… Вот таким живительным родником в моей жизни и стала подаренная мне Платоном Кондратьевичем тоненькая брошюрка».
На этом же камне-стульчике он вспомнил и Зину. Золотистые косички, белый, как голубь, бант и смеющиеся, серые с голубым отливом глаза. Казалось, они смеялись всегда, когда смотрели на Антона. Тогда ее губы вздрагивали — или она хотела что-то веселое сказать, или боялась при Антоне прыснуть от давившего смеха. Ее старенький портфельчик с помятыми углами всегда был туго набит книгами. Антон брал этот портфель в одну руку со своим и, размахивая ими, шел рядом с Зиной. Из школы они уходили не по улице, как все ребята, а сворачивали в переулок и направлялись к берегу. Там, на круче, стояла хата Антона. Они проходили мимо, не глядя на нее. Шли медленно, лениво — куда спешить? Часто останавливались у самой кручи. Билась о скалу, гремела Кубань, и оттуда, снизу, веяло горной свежестью. Они говорили о чем-то своем, то важном, значительном, то смешном, не замечая ни прохлады, ни бьющихся о камни бурунов. А то вдруг Антон, чтобы напугать Зину, нарочно толкал ее, будто хотел свалить с кручи. Она вскрикивала, цепко хваталась за него и смеялась так звонко, что голос ее эхом отзывался за рекой.
Однажды вечером, когда за станицей погасла заря, Зина и Антон стояли на круче, и им уже не было смешно, в глазах — грусть. Тут, на высоком берегу, знакомом и привычном, они вдруг поняли, что уже стали взрослыми и что к ним пришло то, чего они раньше не ждали и о чем раньше не думали, — разлука. Школа осталась позади, а вместе с нею их юная, беспечная жизнь. Впереди рисовалось что-то незнакомое, неведомое, и оно пугало.
«Как же мы теперь, Зина?»
«Разве я знаю, как. Ты едешь в Москву поступать на филологический. А что я? Ничего еще не знаю…»
Внизу, в темноте, бушевала Кубань в летнем разливе.
«Что значит «ничего еще не знаю»? Поедем вместе…»
«Легко сказать — вместе. Хорошо нам было вместе здесь, на этом берегу. Ты же знаешь, как трудно поступить в институт, да еще с моими отметками. Тебе хорошо, ты отличник. Да и вообще парням поступать легче…»