может всадить революции нож в спину?
Но разве способен я был повернуть что-нибудь по-другому? А люди ждали. Они смотрели на меня полными надежды доверчивыми глазами, и надо было найти для них то самое слово, о котором нам говорил Янош Галгоци, когда отправлял нас на эту агитацию.
— Люди, люди! Ведь наш Революционный совет и месяца еще не прошло, как начал жить. И хату за месяц не поставишь, не то что построить государство. Пусть оно только окрепнет, разберется во всем, а теперь главное — Антанте сбить охоту соваться сюда и жизнью нашей заправлять. А она лезет, хочет нами править, землей нашей набить свое брюхо. Вот и зову вас в Красную Армию землю свою оборонять. А вернемся с фронтов, будем знать, что делать. Разберемся и с зельманами.
Так говорил я и не мог найти нужных слов, ответить на все, что у людей наболело.
Но того слова, на которое надеялись тогда крестьяне, не нашел и весь Революционный совет в Будапеште.
Не удалось ему, а может, не успел. И это была его великая беда, как о том уже позднее знающие люди говорили.
А я стоял перед народом, словно притиснутый его болями к стене. И не мог двинуться ни назад, ни вперед. У меня был только голос, и он кричал, звал:
— Вступайте в Красную Армию!
Возвращались мы с Юлиной с того собрания уже поздно. Весенний ветерок, словно птичка, бился крыльями о наши лица. Долго мы молчали. Юлина на передней волне нашей борьбы — это так меня поразило, что, оставшись с нею наедине, не мог начать разговора. Юлина это, наверно, почувствовала, заговорила первая:
— Как ушел ты из села, обступили меня думы: видно, близка людям твоя правда — все больше и больше народу пристает к ней. И то еще зацепило мое сердце, что ты ушел в печали и гневе от нас. А тут на исповеди пан-отец меня так и ласкает словами: «Хорошо ты сделала, что от брата избавилась. Все, к чему он зовет, — как быстрая вода: нашумит, сорвет берега и пройдет. А останется на жизнь то, что богом суждено, А бог этой новой власти не признает, потому что она против церкви и всевышнего. Только зря твой брат бунтовал бы здесь людей!»
Меня на эти его слова такая злость забрала, а тут еще люди хмурым оком смотрят мне вслед, а иной еще и нарекает: «Такого человека вытолкала из хаты». А когда Карольи передал власть Бела Куну, стали меня в один голос бранить: «Юрко бы у нас хорошо распорядился, он в России был, он все знает». Так меня эти слова били по сердцу, так я вымучилась, что не могла не ответить людям. И я так им ответила: «За что стоит мой брат, за то и я. Брат ушел в Будапешт посмотреть, расспросить, что и как, и вернется. Будем сами, люди, свое право здесь устанавливать!» И откуда взялось у меня столько слов, чтобы людям сказать, как теперь все должно быть. И люди сказали: «Бери, Юлина, руль в свои руки, пока твой брат не вернется». И ты вернулся. Как это хорошо, Юрко, что тебя вижу, что я людей не подвела. Теперь ты будешь здесь распоряжаться. Люди этого хотят.
Что я должен был ответить на это Юли не?
— Большей радости я не знал за эти дни, чем эта — когда услышал, как засветилось твое сердце. Сестра моя, свет дней наших детских. Все помню, как ты жалела нас, малых, как убивалась, хлопотала, когда родители уходили куда-нибудь на заработок и вся забота о нас ложилась на твои худенькие малые плечи, на твою голову. Ведь была старшая. Разве можно забыть, как душил нас зимой дым в хате, а откроем дверь — врывается стужа, мороз. И болели и умирали у нас люди больше всего зимой. Не одно мертвое наше дитятко лежало на твоих руках, когда отца-матери не было дома, куда-то за крейцером ушли.
И все ты дула нам на окоченевшие руки, грела нас своим дыханием и слезами. Только и радости было у нас с тобой летом. А для тебя это был еще и отдых — когда согревало нас солнце, на огородах росла зелень и родили сады. Как не запомнить все это. А потом пошли войны, пошли новые болезни и голод, и только трое нас из большой семьи осталось.
Как же нам не держаться друг друга? Вижу, стоишь на верной дороге. Если могла ты, сестра, старшей быть над нами, так и сейчас, верю, сумеешь руководить людьми. А где же наша младшенькая сестрица Василинка? Оторвалась от отчего места, как листок. И унесло ее в мир, к чужим людям. Как ей живется? Вот что еще болит у меня, сестра. И получается так, что смогу я и ее увидеть. Имею приказ быть еще и в других селах. И в Рахове, где наша Василинка у людей в услужении, тоже удастся мне побывать. Не смогу, Юлина, стать с тобой здесь у руля. Должен нести свое слово, свое сердце, свою жизнь еще многим людям. Уже завтра иду дальше. Люди тебя выбрали, доверились тебе, вот и работай. Трудности будешь побеждать разумом, а его у тебя хватает. Правда, говорят, что опасность надо одолевать опытом, а этого у тебя нет. Да у кого из нас он есть, Юлина? Ведь наша власть только родилась. Будет она расти, а с нею и наш опыт. И в России так, и люди этого не боятся, а берут закон в свои руки. Жизнь будет тебя учить, Юлина, жизнь тебе подскажет. А сердце у тебя доброе. Еще смалу оно привыкло все за кого-нибудь болеть. Хоть теперь уже на тебе не мы — малая детвора, а целое село. Да дело это народное, даст тебе и силу и опыт. А мне, Юлина, выпало другое. Достаточно у нас врагов, оборонять надо землю и дело, при котором и ты стоишь.
Так я говорил в ту памятную для меня ночь. Вокруг стояли горы, покрытые буковыми и дубовыми лесами. Они будто притихли и слушали меня вместе с Юлиной. Щуплая, худенькая, в черной длинной юбке, в легонькой кофте и в белом платке, она казалась мне более высокой, чем была, и напомнила мне мать. Не раз наша мамка вот так — молча — плакала, глядя на нас, босых, опухших, с большими животами. Такой была она, когда провожала меня в Бельгию, когда я видел ее в последний раз. Тихо наплакавшись, вытерла