захватили почту и телефонную станцию «Иосиф». Удалось им это, нечего правду скрывать. Было это, Уленька, было.
Но хорошо, что наши красные солдаты и рабочие Будапешта не дали им опомниться, осадили этот дом: контра, сдавайся или погибай! Нет, пропадать им неохота, все сложили оружие, вышли по одному. Но наших бойцов порядочно поранили.
А я был не в том бою, а возле самой Академии Людовика — в центре заговора. И такая в природе была благодать. Уже подкрадывался июньский вечер. Сыпал вокруг солнечные лучи, а в запасе держал звезды. Улицы Будапешта были полны людей, в садах играли дети. А молодые школяры-академики понадевали свою белую парадную форму, чтобы в ней расстреливать наше святое дело.
Политический уполномоченный 32-го полка пехоты, такой славный коммунист Леви, первым вступил с ними в переговоры. Потребовал, чтобы они передали нам все пулеметы.
А они ответили пулями. И упал наш Леви. Всю ночь мы вели бой с этими хищниками в белой форме. А в шесть десять утра наш военный комендант товарищ Гавбрих отдал им приказ сдаться до шести тридцати. Они должны были поодиночке выйти из дома, иначе мы ударили бы из орудия. Бунтовщики так и сделали, не могли больше сопротивляться нашей силе. Но в этом бою мы потеряли семнадцать наших солдат. А меня пуля миновала, и вот я беседую с тобой, потому что это радость — даже на расстоянии, в мыслях поговорить с милым сердцу человеком. И хоть бунт этот уже кончился, жар боя еще не выдохся из моего сердца.
Уже газета «Червона Украина» рассказала, как получилось дальше с теми тремя мониторами, что понеслись из Будапешта на Уй-Пешт. Там они как открыли стрельбу — поранили много невинного люда, женщин и детей.
Директория Уй-Пешта ударила тревогу, созвала рабочий совет, а тут еще на бывшей кожевенной фабрике Мастнера появился красно-бело-зеленый флаг, и охрана нацепила на фуражки свои старые кокарды. Из той фабрики выехала было машина с бунтовщиками, под тем же красно-бело-зеленым флагом, но рабочие других фабрик успели организоваться и перехватили ее. Пишут, там был жестокий бой. Всех этих мятежников рабочие одолели и перестреляли там же, возле ворот фабрики. А мониторы бросились наутек. Говорят, с них поразбежалось много матросов. А теперь приходят в главный штаб Красной Армии, просятся, чтобы их вернули назад в красное войско, и рассказывают, как взбаламутили их офицеры.
О, эти офицерики всегда будут искать подходящей минуты, чтоб сделать свое. А их взяли в Красную Армию, доверили команду.
«А что было делать нам, если они просились, — объяснял нам еще раньше Кароль, а потом и Леви. — Перестрелять? Но мы ненападающих не бьем. Прогнать? Это значит — отбросить их в другую сторону. И мы им поверили, взяли, потому что они знали военное дело, а мы своих офицеров вышколить еще не успели».
Вот какая беда, Уленька, у нас. А этой старой офицерни, что командует нами, ой-ой как много. А какие кровавые фортели она выкинет еще. Политический уполномоченный Леви уже жизнь положил за свое доверие.
Но сейчас, моя звездочка, вся эта контра уже задушена, и я на радостях беседую с тобой. Доходит ли до тебя моя речь? А может, и ты уже в той самой дороге, куда Леви ушел и твой брат Ларион?.. Но для меня ты всегда будешь живая, как самая светлая звезда на небе, пока я ее вижу.
Вчера мы хоронили наших красных воинов, павших в бою с контрой. Гробы их, в катафалках, поставили перед парламентом. Тысячи людей пришли отдать им последний долг. Красные и черные флаги, как оранжевое и темно-дымное пламя, охватили весь город. И как грустно играл оркестр. От парламента длинная процессия пошла через весь Будапешт. Шли улицами Андреаш, Керут, Ракоци — к самому большому кладбищу в Будапеште Керепеши. Первыми за гробами шли Бела Кун и другие высокие лица, а потом наша бригада и бесчисленное множество будапештцев. И в этой многолюдной процессии, слушая прощальную музыку, я все думал, девушка моя, что, может, и мне придется сложить здесь свою голову, так и не повидавшись с тобой. Но нет уже мне иной дороги, кроме нашей борьбы, — говорил я себе. И эти слова мои были словно клятвой в тот памятный, печальный для нашей революции день.
Гонит меня моя тревога к командиру — проситься, чтобы отпустил съездить в Хатван, хочу проведать в госпитале тяжелораненых русских солдат, с которыми лежал. Тогда я с ними не смог наговориться, потому что мучились, стонали. Кто знает, как кончилась их мука, потащила ли их в могилу или вернула к жизни.
Мой командир слушает это, а думает свое.
— Поезжай, поезжай, Бочар. И для нас хорошее дело сделаешь. Пошлем тебя туда как нашего агитатора, чтобы эти вояки не надумали отстать от нашей борьбы. Дадим тебе для этого нужные бумаги.
И я уже в Хатване, в том госпитале, где лежал. Много здесь новичков, но есть и мои знакомые. Кто жив, выздоравливает, а кто уже… Не хочется и словом поминать то, что ждет в конце концов каждого из живущих на земле.
А я все хочу ее победить. Бояться ее — это значит на свете не жить. И я все живу и сколько уже раз смотрел ей в глаза. И хлопцам в палате, которые поохивают, постанывают, я в шутку бросаю:
«Вот и хорошо, что болит, потому как если перестанет — тут уже и нас не станет». А этими шутками и свою тревогу глушу.
Разговор с хлопцами пошел у меня уже не так, как в те дни, когда и сам я страдал от своей раны. Досыта наговорились — кто где был, в каком из венгерских лагерей для русских военнопленных.
И как это все мне пригодилось потом. Но не буду забегать с этим вперед. Об этом еще узнает тот, кто хочет меня слушать. А сейчас возвращаюсь в госпитальную палату в Хатване, где я лежал. Рассказываю хлопцам, где бывал, по каким лагерям в России скитался и как меня Уля Шумейко к революции приобщила.
Беседа наша идет на высокой ноте, хвалюсь, как мы юнкерню в Будапеште осадили и привели в чувство. Революции нужно еще много сил, она ждет вас, братцы милые. Выздоравливайте, набирайтесь силы, и будем дружно стоять в нашей борьбе. Радостно мне, что есть при мне для людей самое нужное слово. А на то место, где я когда-то лежал, при мне кладут Молдавчука. Сколько таких нежданных встреч бывает у нас, и