же расцвести. И после встречи с Каролем и Яношем эта надежда радугой вошла и в мое сердце, хоть мы и не наступали, а отходили. Только жгла настойчивая мысль: довел ли Молдавчук своих и моих хлопцев туда, куда должен был привести. Словно все, что постигло нас, случилось именно потому, что их не было в боях ни под Королевом, ни под Чопом. Будто они должны были решить: отступать нам перед румынами и чехами или нет?
Но меня тревожило другое: что случилось с хлопцами, которые отозвались на мой клич? Что, если мне не суждено больше их увидеть?
Молдавчука с его хлопцами я не встретил и под Мишкольцем, куда по приказу из Будапешта стягивались отступающие части Красной Армии.
Мишкольц…
Каждый человек помнит, на какой дороге, где ему улыбалось счастье. Мне оно дохнуло в лицо с майским весенним ветром там, под этим городом.
Когда наша бригада подошла к городу, там уже были чехи. Но наше голое и босое воинство, носившее винтовки на веревочках, измученное и голодное, подойдя туда, высекло из своего сердца веру, что оно — сила, что может побеждать.
«Воины красные! Сколько узнали вы нужды и неволи от хитрых панских хищников. И попы тянули из вас соки, и нотари и жупаны всякие вами командовали, расправлялись, как хотели. А что творил с вами кинштар — лукавая мадьярская государственная собственность на леса, поля и на все, что хотите. За какие такие гроши вы работали на нее? И отобрали у вас веру, школу, и язык родной, и землю, и все пастбища. А на шею вашу посадили панских чиновников. Но вот блеснуло вам новое ваше право. Сказало: «Кто не работает, тот не ест».
И панов, кинштара не стало. Не высылают вам больше в села чиновников, сами начали выбирать себе правителей, открывать свои школы, делить панские леса, пастбища. И веру, вижу, больше не унижают.
И как бы дальше зазолотилась ваша жизнь, если бы не чужеземная антантовская напасть, которая прется на нашу землю, хочет погасить новые огни. И вот настало время сказать, что мы сила, что можем за себя постоять. Мы должны вернуть себе Мишкольц.
Такие слова вызванивали в сердце каждого красного русинского воина под Мишкольцем, а вражеские пушки били, не переставая, чехи гнали сюда полк за полком и уже подходили румыны, чтобы соединиться, подать чехам руку, а нас забрать в неволю.
А мы шли и шли вперед, бросали гранаты, били минометами. И где сила бралась, где бралось геройство, когда было нас в несколько раз меньше, чем врагов. Но где отвага, там и счастье. Я тоже его почувствовал, в каждой клеточке тела звенело оно, подавало свой голос: «Вперед, вперед! Должны победить и взять Мишкольц».
Так все и получилось! Через три дня после того, как взяли мы этот город, чехи и румыны тихо подкрались, опять хотели его захватить. И кто, кто первым отозвался выстрелами и отогнал их дальше? Наши красные, русинские воины.
Как радостно чувствовать свою силу в бою и идти, идти вместе со всеми вперед. И как же тяжело бывает, если выпадешь из этого боевого бега. И кто тебя вырывает, Юрко? Та же пуля-дура, что уже один раз вырвала меня из боя под Харьковом.
А теперь уже Мишкольц. И я опомнился только в Хатване, в госпитале, который разместился в имении бывшего сахарного магната Дайча, недалеко от Будапешта. Революция согнала его с нажитого добра. Он удрал куда-то за границу, а теперь здесь лежали тяжелораненые, больше всего из русских военнопленных, примкнувших к венгерской революции.
И я такой, наверно, был, потому что ничего не помнил, не понимал, где я, а все дальше летел в высоком боевом порыве и кричал:
— Взяли Мишкольц, а теперь давай Шао-Сен-Петер! Кароль, слышишь меня? Янош, где ты?
Да вряд ли кто кого мог здесь услышать: вокруг стоял сплошной крик, тот самый крик, с которым шли мы в самую гущу штыкового боя, откуда вынесли меня уже без памяти.
Я лежал здесь, в Хатване, на госпитальной койке и кричал:
— Берем Шао-Сен-Петер! Кароль, Янош.
А когда, не помню на какой день, я открыл глаза, передо мной стояла ласковая сестра милосердия и просила:
— Выпейте хоть немножко свежего кофе. Пригубите. Все самое тяжелое уже прошло, будете жить, родных своих увидите, невесте или жене скажете доброе слово.
А я на эти ее ласковые слова шептал:
— Улечка! Это ты, ты пришла ко мне. Мы уже взяли Шао-Сен-Петер, уже расступились горы, и ты около меня. Давай поищем Яноша, где он? Пусть и он идет с нами и со своей Магдушкой, справим вместе свадьбу. Уже нет ни румынов, ни чехов, а есть люди, есть наша правда. И она нам скрипками поет, чтобы мы были счастливы.
Рану я получил в грудь, и она во мне горела, и все мои слова от нее были огненные, а сестра милосердия смотрела так ласково на меня. И уже я увидел, что это не Уля, а другая девушка. И от этого сестра еще радостнее улыбалась и все повторяла:
— Будете, будете жить, солдатик!
А потом слезы упали на мою грудь из ее глаз, они такие большие катились по ее щекам, а я думал, что это слезы нашей революции. И почему это они льются, если революция наша идет вперед? Почему? И я спросил у сестры:
— Кого-нибудь потеряли, что плачете?
А она мне ответила:
— С радости плачу, солдатик, что вы уже при памяти, что горячка у вас прошла. А теперь выпейте, выпейте немножко кофе.
Она подносила к моим губам чашку, и я пил маленькими глотками это сладкое живое тепло.
Теперь я уже ясно видел, что вокруг меня лежат тяжелораненые, и все русские военнопленные. Я припомнил Лариона, и теперь не рана моя в груди заболела, а сердце. И только одно могло избавить от этой боли — идти, идти по дороге на Шао-Сен-Петер. Мне казалось: если бы я туда дошел, все, кого потерял, вернулись бы.
— Шаопетри, Шаопетри? — спрашивал я у сестры, радостно смотревшей на меня.
— Ого! Шаопетри уже осталось давно позади. Наши славные красные воины уже взяли Кошице, подходят к Соливарам и Пряшеву. А город Банскую Шавницу освободили сами словацкие рабочие, и много городов они сами от врага очищают, сами освобождаются, Наша Красная Армия им смелости придает. И в Словакии уже такая же красная власть сделалась, как и у нас. А как в Кошице встречали наших бойцов! Газета «Непсава» об этом очень