Люба притворила форточку. Спросила тихо:
— Ты сомневаешься?
Алексей курил, глубоко затягиваясь. Потом сказал:
— Профессия запрещает.
Утром на той же кухне Трофимовы завтракали, сидя друг против друга, только Алексей хлебал гречневую кашу с молоком, а Люба — с маслом.
— Едем вместе? — спросил он за чаем. — Или у тебя вторая смена?
— Первая, но я задержусь. Что-то Антиповна моя запаздывает.
— Кстати, об Антиповне этой, — помолчав, хмуро сказал Алексей. — Что, одна не справляешься?
— Справляюсь, — улыбнулась Люба.
— Коситься стали, понимаешь, — недовольно пробурчал он. — Мол, Трофимовы на двоих прислугу завели. У комдива и то прислуги нет.
— Да какая же из Антиповны прислуга, Алеша? Два раза в неделю на полчаса работы.
— Тогда для чего? Старорежимные привычки?
— Представь себе, и привычки тоже. Меня с детства учили уважать человеческое достоинство.
— При чем тут достоинство?
— У Антиповны на руках — взрослая дочь, инвалид первой группы. Мужа нет, а много ли она, техничка, получает?
— Всем не объяснишь, — вздохнул он, затягиваясь портупеей. — А народ сейчас проницательным стал.
Поцеловал жену, вышел. Люба вымыла посуду, все аккуратно расставила по местам, когда на кухню вошла Антиповна.
Это была худая изможденная женщина неопределенного возраста с колючими сухими глазами. Одевалась она чисто и опрятно, но и платье ее, и темный вдовий платок тоже были как бы без возраста.
— Опять сама прибиралась?
— По примете. Чтоб муж не разлюбил, — улыбнулась Люба. — Эти яички — вам на завтрак, а я побежала. Опаздываю.
И впрямь побежала. Антиповна завернула каждое яичко в обрывок газеты и спрятала их в свою клеенчатую сумку. Потом обмотала швабру тряпкой и, взяв ведро с водой, прошла в комнату, обставленную побывавшей в употреблении мебелью с инвентарными номерами.
Здесь она принялась старательно протирать пол, сердито ворча:
— Ишь, богатеи нашлись, яйцами кормят, у самих-то — одни книжки да орден на мужике…
К 9 утра на трамваях с двумя пересадками полковник Трофимов добрался наконец до места службы — массивного официального здания одного из управлений Наркомата Обороны.
Именно в это время к зданию со всех сторон спешили командиры разного ранга. Здоровались друг с другом сдержанно и негромко, входили в подъезд под приземистой колоннадой. И Алексей вошел туда вместе со всеми.
У входа в широкое фойе стоял часовой, проверявший пропуска, а чуть подальше за отдельным столиком сидел дежурный.
Алексей предъявил пропуск, миновал часового, но дежурный негромко окликнул:
— Товарищ Трофимов! В двадцать восьмой просили зайти.
Он поднялся на второй этаж, по ковровой дорожке прошагал до указанного кабинета, постучал.
— Прошу! — глухо откликнулись изнутри.
Алексей вошел в кабинет:
— Товарищ комдив…
— Здорово, — пожилой комдив вылез из-за стола, пожал Алексею руку. — Слушай, я чего тебя вызвал? Я того тебя вызвал, что, понимаешь, отчет…
Сказав эти необязательные слова, он вдруг включил висевший на стене репродуктор на полную мощность. Громко ворвалась бравурная музыка.
Трофимов недоумевающе уставился на комдива. А тот, не глядя, вернулся к столу и что-то написал на листке блокнота. Потом поманил Алексея пальцем и им же ткнул в блокнот: «АРЕСТОВАН ИВАН ВАРАВВА».
Замер Алексей над этими тремя словами.
Комдив вырвал листок, достал спичку, сжег бумажку и пальцем растер пепел в прах…
И снова — трамваи, трамваи. Шумные, горластые, переполненные пассажирами. На сцепке по два, а то и по три вагона, и все двери нараспашку. И публика с непременными авоськами. Торчат из ячеек авосек морковки и огурцы, селедочные хвосты, зеленые перья лука. А колбаска завернута и — на самом дне. Ее берут понемногу, по сто — сто пятьдесят граммов. Детей побаловать.
Среди пассажиров — Алексей. Крепко сжатые челюсти, сухой, невидящий глаз: взгляд в себя, внутрь.
— Вы выходите, товарищ командир? Выходите, спрашиваю?
— Что? — очнулся Алексей. — Нет. Виноват.
— Не сходит, а середь прохода растопырился…
Притиснули к лавочкам. Прошли.
Раньше такой неприязни не было. Раньше — с улыбкой, с шуткой, с добрым словом обращались к человеку в военной форме. Теперь — совсем по-иному: военные-то, герои гражданской, защитнички, врагами народа оказались. Вон и по радио их в грязи полощут, и в газете «Правда» карикатуры. Кому верить?
«Кому верить?» — вопрос, безмолвно звучащий в каждом трамвае и в каждой душе.
Остановилась «шестерка»: кольцо в Покровском-Стрешневе. Посыпался народ из вагонов.
«…Изверги в военной форме планировали убийство товарища Сталина и расчленение всего Советского Союза…» — гремело радио.
Алексей остановился у продуктового магазина, вынул из командирской сумки две толстые тетради, зажал их под мышкой и вошел в магазин.
Алексей с тетрадями под мышкой и заметно пополневшей командирской сумкой на боку шел по центральной дорожке.
Через парк, железнодорожные пути — в военный городок с орущим радио, неистребимой белизной общих сортиров и общих помоек.
На кухне Люба готовила ужин, когда хлопнула входная Дверь.
— Алеша?..
Люба потянулась к вошедшему мужу с поцелуем, но он не заметил. Открыл командирскую сумку, молча поставил на стол бутылку водки и банку бычков в томате.
— Это по какому поводу? — спросила Люба.
И опять он промолчал. Вымыл руки под краном, сел к столу. Люба недовольно пожала плечами, но поставила на стол рюмки.
Алексей сковырнул сургуч на пробке, выбил ее, ударив ладонью по дну бутылки, налил жене, а свою рюмку отодвинул. Взял белую чайную кружку с пурпурной надписью «Красная Армия» и наполнил ее водкой до краев.
— Что-нибудь с Егором? — с тревогой спросила Люба. — Да не молчи же, не молчи!..
— Выпей, Любаша. В порядке Егор, — глухим безжизненным голосом сказал Алексей.
— А с тобой что? Что случилось?
— Пей, Любаша. Ваньку арестовали.
Кажется, Люба вдруг рухнула на стул. Алексей пил, скрипела по дну консервной банки его вилка, гремело радио.
«Броня крепка, и танки наши быстры,
и наши люди мужества полны…»
А потом вдруг Люба закричала:
— И ты веришь? Веришь? Веришь?..
— Что?.. — тихо спросил он, подняв голову.
И она сразу замолчала, увидев его лицо. Осунувшееся, постаревшее на сто лет за одни сутки. Меньше: за считанные часы. По серым провалившимся щекам медленно ползли две слезинки. Алексей не смахивал их, потому что не знал, что может плакать.
И тут что-то случилось с радио. Вместо пафосных обличительных речей, вместо грома маршей и официального оптимизма массовых песен раздался голос Утесова:
Служили два друга в нашем полку,
Пой песню, пой!
И если один говорил из них «Да»,
«Нет» — говорил другой.
Однажды их вызвал к себе комиссар,
Пой песню, пой!
«На Запад поедет один из вас,
На Дальний Восток — другой».
Друзья усмехнулись: ну что за беда!
Пой песню, пой!
Один из них вытер слезу рукавом,
Ладонью смахнул другой…
И опять — трамваи, трамваи. Что делать, это было их время.
На этот раз в одном из трамваев ехала Люба с большой хозяйственной сумкой. Она сошла на нужной остановке и, перейдя улицу, скрылась в подъезде поликлиники. Потом оказалась во врачебном кабинете. Надела белый халат и шапочку. Сказала сестре:
— Проси, Аня.
Медсестра выглянула в коридор:
— Чья очередь?
Вошла старушка, просеменила к столу.
— Здравствуйте, — сказала Люба. — Садитесь, пожалуйста. На что жалуетесь?
— Спать не могу, — тихо ответила старушка. — Уж какую ночь спать не могу…
Была вторая половина дня. Яростное июльское солнце плавило асфальт на Кузнецком.
Люба с большой сумкой шла по мягкому асфальту, оставляя следы за собой.
В большом, скверно освещенном помещении в молчаливой очереди стояли безмолвные женщины. Может быть, были там и мужчины, но мне почему-то запомнились только женщины.
Не будем спешить мимо них к сюжетам со счастливыми концами: счастья у этих женщин уже не было. Но молчали здесь вовсе не потому, что счастье осталось в прошлом: женщины и в горе находят отдушину в разговорах. Здесь молчали по куда более серьезной причине, чем личное горе. Здесь молчали из страха окончательно погубить любимого, семью и самою себя. Уже одно то, что они встали в эту проклятую очередь с передачами, до времени скрытыми от глаз в глухих сумках, было отмечено кем-то и где-то, стало тавром, черной страницей досье, знаком беды. Но там, за беззвучными каменными стенами, реально погибали их мужья, братья, сыновья, любимые. И поэтому так тихо, так покорно и так несокрушимо стояли здесь эти женщины.