С дочкой Танькой встреча вышла тоже довольно трогательной и, со стороны, умилительной. Мария же без конца талдычила дитю, что папа у него есть, что он солдат и скоро прилетит на самолете. Талдычила даже в ту пору, когда дитя еще головку не держало, а не то чтобы в сложностях жизни могло разбираться.
И только Мишка, утомленный дальней дорогой, а больше того — похмельем, в дом вошел, только первые восторги встречи маленько улеглись, и отпускник встал воды или чего-нибудь более серьезного попить, глядь, а жена уже разбросанное по полу обмундирование и свое бельишко собирает, одевается, советует и мужу одеться. Потому что сейчас, безотлагательно, они отправятся в детсад и порадуют дочку, которая тоже ведь заждалась. И, нет-нет, штатское пока не надо надевать, надо — солдатское, потому что Танюшка только в солдатском отца пока представляет, а насколько отчетливо представляет, вот и поглядим…
И девочка впрямь отца-солдата признала, хотя только на плохонькой карточке видала, заулыбалась издалека, сама в раздевалку на нетвердых ножках вышла, где, на мгновенье замешкавшись, — отец к себе манит неуклюже, а мать, наоборот, не зовет, руки даже за спину спрятала — сообразительная не по годам Танюшка в объятия к незнакомому дяде — шмяк! Что для малого ребенка дело поразительное. И оно начинающего отца потрясло враз до самых печенок. А дите еще и что-то похожее на «папу» пролепетало, чего даже мать пока что ни разу не слышала.
И солдатик девятнадцати с половиной годов от роду, долго, но безуспешно пытавшийся возбудить в себе любовь к своему первому детенышу по фоткам и письмам, уже вполне примирившийся с тем, что, видать, ему просто по возрасту еще рановато отцом становиться, вдруг ощутил ту теплую, столь любимую беллетристами «теплую волну» и бесповоротно осознал, что, если, не дай Бог, потребуется, то он, ничуть не колеблясь, ради жизни, здоровья и счастья данного ребенка запросто сиганет вниз головой с двадцатиметровой опоры. Разумеется, невозможно представить, каким образом прыжок с верхотуры может способствовать чьему-либо здоровью, хотя прыжком таким, вне сомнения, себя избавить от всех забот о собственном бесценном возможно вполне…
Но, доставив девочку домой, Машка и Мишка все же недолго с нею агукали наперебой, а вскоре унесли к бабушке, чтобы занятия свои продолжить. Только прежде Мишка опохмелился наконец. Смолчал, что накануне перебрал и только чудом каким-то до дому благополучно добрался, сделал вид, что просто бокал (хотя, конечно, это никакой не бокал был, а огромная граненая рюмаха) за встречу поднимает — у кого ж повернется язык в этом попрекнуть — Машка, естественно, с мужем чокнулась. И они, мгновенно истомившись, стали опять раздеваться.
Натешились они, пожалуй, за все многочисленные месяцы сурового и даже самоотверженного воздержания. Изредка вставали с постели, нагишом за стол садились, выпивали-закусывали по-быстрому и — снова…
Ах, да, конечно же, еще и говорили, наговориться никак не могли, но столько накопилось за полтора года всего, что вряд они сами друг дружку понимали. А под вечер вдруг уснули. Мгновенно и так крепко, что собравшиеся родичи чуть дверь малухи не вынесли. Чего только не навыдумывали, пока достучались.
Однако Мишка с Машкой не угробили друг дружку в постели, не угорели и самогонкой вусмерть не упились. А совсем наоборот, продрали изумленно глаза, сориентировались в пространстве-времени, рожи под рукомойником сполоснули по-быстрому и оказались вновь готовыми неутомимо праздновать свою счастливую встречу.
И Мишка сразу всех наповал сразил, когда вдруг после первой или же второй рюмки попросил мать принести допотопную отцовскую «хромку», на которой отец в молодости насилу две песни освоил: «Все говорят, что я ветрена была, себе рубашонку сшить не могла. Десять я любила, ах, двадцать позабыла, а одного забыть не могла!..» и «Не ругайте меня, дорогие…», которую и безо всякого аккомпанемента каждый раз, когда выпивал, исполнять принимался, но после первых же строчек впадал в безудержную слезливость и мог запросто всем настроение испортить.
Потому, едва он запевал, домашние всеми доступными средствами старались песнопение как можно скорее пресечь. Может, отец, прояви он большую настойчивость, освоил бы и еще какие-нибудь вокальные произведения, но, сделавшись техноруком, инструмент навсегда забросил, потому что не пристало руководителю заниматься подобным баловством.
Конечно, Аркашка и Мишка, когда совсем маленькими были, однажды до папиной гармошки добрались и здорово ее потерзали. За что плеткой получили и сразу интерес к музицированию утратили. А тут вдруг Мишка инструмент берет и вполне уверенно исполняет «На сопках Маньчжурии». Конечно, фальшивит немилосердно, однако ни у кого ни малейшего сомнения — да, это именно «На сопках Маньчжурии» и ничто иное.
Машка от нового приступа счастья сразу опять на шею к Мишке бросается, все тоже в восторге, и даже смышленое дите в ладошки радостно бьет и лыбится во всю ширину малозубого рта.
А Мишкин репертуар оказался весьма обширным. Так что в тот вечер из домика Колобовых допоздна неслось дружное многоголосое пение. Пожалуй, только во время Мишкиной да Машкиной свадьбы Колобовы так шумно гуляли. Но, если бы в этот момент еще и Аркашка в доме был, то б — вообще. Ибо Аркашка, как мы помним, хотя сам в армии играть ни на чем не выучился, от Мишки в этом смысле безнадежно отстав, но петь пристрастился громко. Как можно громче. И ничуть — особенно при достаточной выпивке — не смущался слабостью природных своих данных, когда мелодию вытянуть не мог, опускался чуть ли не до шепота, зато когда тональность была оптимальной, базлал, как вошедшая в поговорку ветхозаветная труба.
Зато вернулся Аркашка из братской Венгрии раньше брата. Не благодаря заслугам, конечно, а волею судьбы, проявившейся в том, что Мишка под конец службы, до смерти истосковавшись по дому, по Машке с Танюшкой, стал частенько воинскую дисциплину нарушать. Нет, в самоволки он не бегал, как многие его товарищи, в том числе и женатые, начальникам и командирам не дерзил, боже упаси, салаг не только пальцем ни одного не тронул, но даже совсем наоборот, защищал, насколько позволял ему статус старослужащего. Однако время от времени просил Мишка штатских товарищей по электрохозяйству завода ЖБИ принести ему бутылек-другой портвешку сорта «Агдам». И товарищи, сочувствуя бедному солдатику, приносили. Тем более что солдатик их за это напитком непременно угощал — не пьянствовать же в одиночку. А пьянство — если кто не знает — есть самое тягчайшее нарушение воинской дисциплины. А уж ежели нарушитель работает с электричеством…
Конечно, за такие дела его должны были от любимого им электричества моментально отлучить. Потому что в те времена жизнь солдата срочной службы не только считалась, но и на деле была наивысшей ценностью армии. И если случалось «чэпэ», то такие серьезные погоны слетали с плеч, что не дай вам Бог, как говорится.
И пока Мишку «кичманом» воспитывать пытались, пока лихорадочно искали замену этому специалисту — электрика ведь, взятого с улицы, будь он какого угодно разряда, по строгим электрическим правилам сразу к электричеству подпускать никак не возможно — так успели его возненавидеть все командиры, что, переведя в конце концов какого-то парня с другого объекта, не «обходняк» нашему Михаилу дали, на что он втайне и рассчитывал, а заперли в полку на последние два месяца. Сперва при столовой определили, то есть при некотором все ж таки деле, но через пару недель и от этой работы отставили. И самые последние дней сорок бедный Мишка был, по сути, предоставлен самому себе, своим до предела ожесточившимся томлениям и терзаниям.
Он и в полку продолжал частенько выпивать — кто ж самого последнего дембеля не уважит — но командование этого, несмотря на явные издержки в деле воспитания прочих воинов, демонстративно не замечало, как не замечало и самого разжалованного ефрейтора Колобова, не отвечая даже на его усердные, особенно когда накатит, козыряния.
А вольную Мишке дали ровно 31 декабря. День в день. Чем всех нарушителей воинской дисциплины из года в год запугивали, но только на Мишкином печальном примере воины-строители убедились — нет, это не просто любимая полковым офицерством страшилка, а редкая, но реальная месть самой «паршивой овце».
Зато на дембель полупьяный Мишка вырядился вызывающе — дальше некуда: офицерское «пэша» напялил, хромачи в гармошку, шапку тоже офицерскую, погоны старшего сержанта и всяких нагрудных знаков да значков десятка, пожалуй, полтора. От исконно стройбатовских — «Отличник военного строительства» и «Ударник коммунистического труда» до совсем уж в этой местности экзотических, вроде «Отличник погранвойск» и «Морская гвардия». И ни копейки из выданных ему наличных денег не подарил командиру роты, издавна привыкшему к такого рода подаркам от всех дембелей и не считавшему их чем-то зазорным. Не подарил, потому что обиделся на кэпа больше, чем на кого-либо другого, хотя именно кэп несколько месяцев назад дал Мишке одну из трех рекомендаций в коммунистическую партию.