И как же тяжело оказалось околачиваться два дня, с утра до вечера, на людях! Осоловев от криков вокруг, Елена время от времени эвакуировалась — чтобы освежиться и хоть пять минут побыть в тишине и одиночестве — в туалет, где, возле умывальников, подолгу стояла перед большим затемненным зеркалом, умыв лицо холодной водой — и как будто отказываясь признавать, что вот эта худая девушка — с распущенной косой, с чуть завитыми волосами, которая сейчас дралась с Дьюрькой, решая очередной вселенски-важный вопрос — это именно она. И особенно трудным было признать своим вот этот вот ярко-малиновый джемпер, надетый, на отражении, с джинсами, — джемпер, присланный к новому году Анастасии Савельевне в подарок Анастасии-Савельевниным неудачливым воздыхателем из Латвии институтских времен — Лаурисом, о котором Елена знала только, что был он мощным, дородным, широкоплечим, и (как экспрессивно объясняла Анастасия Савельевна, всплескивая руками) «очень-очень белым», «у него белые волосы — и ресницы белые — и даже брови!»
— Ты с ним целовалась? Целовалась?! — допытывалась Елена.
— Ты что! С ума сошла! Конечно нет, — отфыркивалась Анастасия Савельевна. — Просто-напросто, когда мы на практике в институте были, в Елгаве, мы как-то с девчонками сидели на пляже, на речке — а там речки и озера всюду… А мы в железнодорожном вагончике жили, в депо нас поселили… Месяц, представляешь — в спальном вагоне, в поезде… А Лаурис из Риги туда приехал, у каких-то друзей гостил, и с ними тоже купаться пошел… Ну и вот, Лаурис увидел меня и влюбился — я же чернющая была, а там все местные — бледненькие, беленькие… Ну и вот он меня на свидание позвал…
— На свидание?! Ого! — ликовала Елена, будто уличив Анастасию Савельевну в том, что она бедного латыша поматросила и бросила.
— Ничего не «ого»! — смущалась Анастасия Савельевна. — А прихожу на свидание — и вижу, что Лаурис сидит на скамеечке и, пока ждал меня, свои ботиночки снял и аккуратненько на газетку поставил — а рядом поставил ноги… в носках. Я эти роскошные ботиночки новенькие на газетке как увидела — сразу как-то поняла — не жених… Мне это таким жлобством показалось! — простосердечно рубила рукой воздух Анастасия Савельевна.
— Ну подожди — и ты ушла сразу, что ли, увидев это? — допытывалась Елена.
— Ну, нет, не сразу, конечно, ушла… — застенчиво хохоча, рассказывала Анастасия Савельевна. — Мы погуляли по улице немножко… Лаурис мне коробку конфет подарил… «Конфекты» он почему-то произносил… А тогда в Риге прекрасные шоколадные конфеты были — «Рапсодия» назывались… Ну и вот… Я вечером «домой» в вагончик вернулась — и девчонкам со своего курса все конфеты раздала. А они на следующий день меня подзадоривать начали: «Ну сходи на свидание! Ну принеси еще конфет!»… Голодные же все были…
— Ну?! А ты? — любопытствовала Елена, крупица за крупицей вытребывая из Анастасиии Савельевны детали. — Пошла еще раз на свидание? Увиделась с ним?
— Ох, так давно это было… Я помню, мы с девчонками там за черникой в лес пошли: присели на корточки, собираем, черники полно — и вот я протянула руку в траву к чернике — а оттуда змейки! Знаешь, маленькие такие — много-много! И главное — головы уже к нам поднимают! И девчонки тоже увидели — мы как завизжим, как побежим оттуда, всю чернику бросив!
— Ты мне зубы-то не заговаривай! — хохотала Елена. — Говори прямо — ходила с ним еще раз на свидание или нет?
— Да что ты, в самом деле, Ленка… Да нет, не пошла я больше ни на какое свидание! А Лаурис ничего ведь про меня не знал — ни фамилии моей, ни где я живу. Я ему только сказала институт, где учусь. Я даже имя ему свое отказалась назвать — а он меня «Мариной» почему-то звал — и так смешно смеялся при этом. А через несколько дней мы из Елгавы уехали уже. И вот, возвращаюсь я в Москву, учебный год начался, вхожу в институт — и вдруг на ступеньках вижу — кого бы ты думала?! — Лауриса! Он, оказывается, приехал в Москву, решил жениться на мне — сумасшедший — после одного того свидания — и отправился разыскивать меня в институт, в деканат! А кого искать-то? «Марину»? И вот он стоял там на лестнице, и дежурил, меня ждал…
— Ну? Ну? И?
— Ну и попросил стать его женой. Я растерялась. Я конечно уже знала, что откажу — но не ловко его сразу прогнать, он же из-за меня в Москву прикатил. Лаурис попросил познакомить его с моей мамой, представить его ей — короче, решил чин-чином старомодно предложить руку и сердце…
— Ну? А ты? — допытывалась Елена.
— Ну что я… А я испугалась… Растерялась… Не знала, как сказать ему… И в назначенное время в назначенное место вечером — просто не пришла…
— А он?!
— А что он… Всё понял… Ну представь: когда я и на это уже свидание не явилась… Пропал… Уехал из Москвы.
— А как же вы потом… А как же он потом нашел тебя? Как же вы потом общаться снова начали?
— Ох, Ленка, всё-то тебе знать нужно… — смеялась Анастасия Савельевна. — Ну, в общем, бедный, бедный Лаурис… Остались друзьями… Лаурис так до сих пор и не женился… Такой смешной… Такой трогательный… Такой порядочный… Вот, видишь, какой он хороший — зная, что дочь у меня подросла — посылки с обновками шлет…
Слал Лаурис бывшей зазнобе не только одежду. Дважды в месяц умудрялся, с проводником в поезде Рига — Москва, передавать давно невиданное в голодной Москве богатство — сыр! — здоровенные шматки сыра. Как, на каких хуторах сыр в советской, вроде бы, тоже, Латвии все-таки уцелел — оставалось загадкой. Но Рига, где Елена никогда не была, из-за этих вот вкусных и красивых гостинцев, казалась абсолютной заграницей.
А иногда звонил рижский материн поклонник по межгороду — и задав Анастасии Савельевне вежливые вопросы «Как дела?», «Как здоровье?» и, наконец, «Когда же Анастасия Савельевна приедет погостить в Ригу?» — долго-долго молчал и дышал в трубку — о чем Елена догадывалась по изнемогающим уже от жалости — и одновременно от нетерпеливого раздражения — глазам Анастасии Савельевны.
Джемпер был моднейшим, казался почти иностранным. На пузе над широкой моднейшей затягивающей резинкой, шла черная горизонтальная полоса — на которой резиновыми какими-то, огромными бело-дымчатыми буквами — шершавыми, как крошки ластика от карандаша — начертано было непонятное слово: сначала Анастасия Савельевна предположила, что это — на грузинском (по степени нечитабельности иероглифов). Но потом все-таки разобрали — что это просто изощренно-стилизованное слово «спорт» — латинскими буквами.
Чуть отпрянув от затемненного зеркала — из которого на нее сейчас за секунду выглянули и никогда не виданный белобрысый Лаурис в носках на газетке, и крупная дымчатая черника, и Елгавские змейки, и пляж на берегу реки Лиелупе с брызгающимися студентками — и проверив, высохли ли брызги воды на пузе, Елена, запихнув все эти видения в экран зеркала обратно, с аутической улыбкой вынырнула снова в зал мемориальского сборища: сабантуй свободы вот уже битых два часа все никак не мог решить жизненно важный вопрос: как называть жизнедеятельность Сталина — преступлениями против «человечества» — или преступлениями против «человечности». Битвы разгорались и в президиуме, и в обоих проходах зала. Дьюрька отчаянно сигнализировал своим мандатом за двоих — и причем, кажется, опять — и «за», и «против».
В левом проходе, ближе к сцене, в мигрирующих живых созвездиях, Елена вдруг увидела Благодина — одет он был в то же пальто, как когда он привел ее в квартиру к Дябелеву, выглядел так, как будто он только что сюда зашел, и сосредоточенно разговаривал с двумя (книжицей сбоку от него вставшими) молодыми людьми — а, заметив Елену, быстро, тихо и незаметно ей улыбнулся — со смехом в глазах. И тут же вернулся к разговору.
Но когда Елена пробилась к тому месту, где он стоял — Благодин будто растворился в воздухе: нигде его лица больше — ни в зале — ни в фойе в перерыве — видно не было.
Вот — Дьюрька, у которого Елена экспроприировала мандат, старается делать невозмутимое личико — но уже с красноречивым изгибом девчачьих выразительных губ, готовых расхохотаться: умилительно голосует правой ручкой, как на уроке, когда нужно отпроситься выйти вон — посреди леса поднятых мемориальских мандатов. А вот — Дьюрька, рослый, статный, с неровным пробором слева во взлохмаченных вихрах, в своем тоненьком детском синем свитерке с черными резиночками на рукавах, — около торжественной, опечатанной семью печатями, урны для голосования, опускает бюллетень, умильно вскинув бровки домиком, рука к руке со здоровенным лобастым хряком — актером Ульяновым в полосатом костюме («Пжлста, пжлста, ну будь другом, сфотографируй меня в тот момент когда он к урне подойдет! — тараторил он Елене. — Я матери фотографию покажу!») Как же смешно было, сидя в гостях у Дьюрьки, рассматривать сырые еще, только что молниеносно проявленные им и отпечатанные мемориальские фотографии! К Дьюрькиной ярости, несмотря на то, что пообещал он журналисту «Вашингтон пост» пригласить его в гости — и устроить интервью и со своей репрессированной бабушкой, и с «дочерью врага народа» — матерью, однако мать Дьюрьки, Ирена Михайловна, закатила сыну скандал, наотрез запретила «приводить в дом иностранцев», испугалась до жути, заявила, что Дьюрька, вероятно, смерти им всем хочет — короче, оконфузила бедного Дьюрьку, которому пришлось, после звонка домой, матери, из телефонного автомата, с полпути заворачивать Дэвида обратно, густо краснеть, и объяснять, что родные в паранойе.