— Дьюрька, ну опять ты обобщаешь! — возмущалась Елена. — А ты, а твоя мама — разве вы жадные, не порядочные люди?
— Это — исключения! — задорно выворачивался Дьюрька.
— А нас вообще и в жизни, и в истории интересуют только исключения, Дьюрька! — горячилась Елена. — Всё остальное — массовка, общий знаменатель, который можно легко сократить, выбросить на помойку! Всё, что не является исключением — лично мне не интересно. Меня интересует только то, что не может быть предсказано статистикой. Гении — всегда исключение. И именно они нас интересуют. Все обобщения — это посредственность. Интересно только чудо — происходящее вопреки гугнивым обобщениям. Интересен только внезапный необъяснимый феномен.
— Это наивный, дилетантский, ненаучный подход, — надувал щеки Дьюрька. — Историю, как и любую науку, интересуют только правила, подтвержденные многократным повторением. А чудес не бывает. Всё это выдумки.
— Да? А Чернобыль? — дразнила его Елена. — Какая «многократно повторенная» статистика могла предсказать, что случиться Чернобыль, и что Горби вынужден будет начать перестройку? А кто мог предсказать, что ты, секретарь комсомольской организации, станешь самым страстным антисоветчиком в школе?
Дьюрька злился, и талдычил что-то про цены на нефть.
Отец Дьюрьки, химик, известный советский специалист по синтетическим полимерам, доктор наук Алексей Алексеевич Григорьев, тем временем, без всяких правил и статистик, недавно бросил жену и ушел из семьи к какой-то молодой женщине — и Дьюрька, оскорбившись за материнскую честь, с ним почти не общался.
— Ушел к какой-то проститутке! — заперев дверь в свою комнату, тихо полыхал гневом Дьюрька. — А еще предлагает мне с этой своей гулящей девкой, которая увела его из семьи, познакомится! Да хоть убей меня — никогда в жизни не пойду с ней встречаться! Это же все равно как если бы я плюнул в лицо собственной маме! — сжимал Дьюрька кулаки и скрежетал зубами.
И за эту вот его запальчивость, пылкость и вспыльчивость Дьюрьке, пожалуй, можно было простить даже и атрофию поэтического уха, и наивное увлечение всякими протоколами антисемитских мудрецов.
Дьюрькина семейная интрига, собственно, и стала причиной того, что мать Дьюрьки, мнения которой Дьюрька из какого-то скорее сентиментального (чем Аниного — покорного) чувства, боялся ослушаться, так и не добилась, чтобы он прекратил с Еленой дружить: поскольку против дружбы Дьюрьки с Еленой шумно и скандально высказывалась «тетя Роза» — учительница немецкого Роза Семеновна, приходившаяся Дьюрьке тетей как раз по отцовской линии. И Дьюрькина мать, в пику Розе — все-таки, с существованием Елены смирилась.
Утром Елена повезла на Девятьсот Пятого Года, в редакцию, выстраданную, выплаканную за ночь статью про «Мемориал». Разузнав на планёрке, никто ли, кроме нее, не проник на фантасмагорический сабантуй Сахаровских демократов, и радостно убедившись, что у нее в руках — эксклюзив, Елена осведомилась, кто здесь заведует политикой.
Зайдя в указанный ей небольшой кабинет и мгновенно вспомнив миниатюрное «Артурище», Елена еще раз убедилась в крепчайшей любви данной редакции к низкорослым мужчинам: бодро здоровающийся с ней за руку начальник отдела по имени Саша ростом оказался ей примерно по пояс, — крепыш, впрочем, вполне живой, симпатичный, с открытым приветливым лицом — и, почему-то, в высокой клетчатой кепке, — как будто зримо воплощая простонародную присказку про метр.
— Садитесь, садитесь… Молодец, молодец, что принесли статью… — приговаривал Саша, усаживаясь за стол, снимая кепку, кладя ее справа от дырокола, и шершавя рукописные странички. — Молодец… — расчищал он место на столе для локтей и для рукописи. — Всем стажёрам надо быть такими инициативными… Молодец… Вот сейчас пробегусь — и в номер… Молодец… Молодец… — повторял он, начиная уже читать первые строки, и — почему-то посекундно заметно теряя энтузиазм, и как-то подозрительно подвешивая свою оптимистическую интонацию в воздухе. — Ма…
И замолк.
Спустя минут семь чтения, он выдал такой звук, как будто у него резко заложило нос, и он решил его продуть, втягивая воздух в себя.
И тут же, беззвучно выдохнув, оторвав взгляд от рукописи, благодушно и открыто ей улыбнулся:
— Лена, выйдите, пожалуйста, из кабинета!
Елена со внутренним смехом, уже готовясь, при встрече, в лицах пересказывать всю эту пантомиму Крутакову, подумала: «Чудесно… За дверь меня еще никогда в жизни никто за мои убеждения не выгонял».
— Ну, пожалуйста — выйдите за дверь на секундочку! — дружелюбнейше добавил начальник отдела.
Елена, поднявшись, и раздумывая над вопросом, когда лучше вежливо проститься и пожелать ему и его родным здоровья — сейчас? — или когда уже выйдет за дверь — перед тем как ею хлопнуть? — быстро вышла из кабинета.
— Взгляните сейчас налево, — с улыбкой в голосе попросил ее вдогонку Саша. — Да нет, вот если вы на секундочку развернетесь, вот там, там — справа от двери табличка висит! Взгляните на нее, пожалуйста. Вы, видимо, просто не обратили внимания, когда сюда входили… Прочитайте, там же черным по белому написано: Отдел Коммунистического Воспитания Молодежи! — нервно смеясь, продекламировал Саша. — А вы мне что принесли?!
V
Но уж где уж было всеми этими анекдотами переплюнуть Крутакова!
Как только Елена, дернув его хорошенько за кожаный рукав в сквере на Пушкинской, подлетев к нему сзади и обрушившись на его локоть всей тяжестью, с размаху, и повиснув на нем, не без гордости заявила Крутакову, что была на «Мемориале», Крутаков тут же, с тоскою в голосе, нехотя рассказал, что «старрринный дррруг» его — в числе основателей. Да еще и добавил кошмарных подробностей, про то, как, под давлением спецслужб и ЦК, наложили в штаны со страху учредители — дизайнеры, архитекторы, художники, театральные деятели и прочие сугубо творческие и сугубо системные союзы и индивиды, и как, по просьбе органов, пытались оттянуть мемориальский учредительный съезд, и как трусливо замыливала обещанную публикацию мемориальского устава перестроечная, вроде бы, «Литературка», — и как Сахарову пришлось в последний момент на закрытых переговорах предъявить руководству страны ультиматум: если будете препятствовать — проведем съезд подпольно, на квартирах. И только тогда системная сволочь схлынула.
Неожиданным же благодарным слушателем не прошедшей цензуру статьи ее про «Мемориал» стала Анастасия Савельевна. Уже уходя с Дьюрькой на мемориальскую тусовку, Елена заметила, что у провожавшей ее Анастасии Савельевны — глаза на мокром месте: «Какая ты у меня взрослая! Какая красивая!» Купившись на материнскую сентиментальность, адресованную, скорее, тому, что Елена «как журналистка» шла на «серьезное» мероприятие, Елена, вернувшись со встречи с Крутаковым, — осторожно матери текст прочла.
Мать разревелась: «А ведь я этого ничего не знала…»
На следующий же день Елена, встретившись с Крутаковым, заказала у него, по второму разу, специально для матери, простенькую, но душераздирающую Марченковскую «Живи как все» (которая, как Елена решила, для материной неподготовленности и эмоциональности, будет, для начала, в самый раз).
— Ты абсолютно уверена? — спросил Крутаков.
— Да, да, — заверила Елена.
И уже через несколько дней она принесла матери маленькую книжечку, заставившую Анастасию Савельевну не спать ночь.
И на утро Анастасия Савельевна опять ревела. И жалко ей было всех — и убитых в тюрьмах, и — еще больше — тех, кто сыто молчал о преступлениях на воле — прикрывая своим молчанием массовых убийц.
А еще через день произошел обратный кризис: когда Елена вышла утром, потягиваясь, на кухню, мать, сидя за разложенным красным столиком, уже не ревела, а беззвучно рыдала, вскочила, протянула Елене американскую книжечку, обернутую, для конспирации, в газету («Верни тому, кто тебе дал»), Елена вопросительно, протирая глаза, на нее посмотрела, книжку не беря, а мать, застыв в этой дурацкой позе, с вытянутой рукой, со свертком в кулаке, между холодильником и раковиной, с другой стороны стола, пошла повторять чудовищные, крайне противоречивые, вещи:
— Твоя статья, которую ты мне прочитала — ужасная… Ужасная! Как ты могла такое понести в редакцию?! Как тебе в голову такое даже пришло?!
— В смысле? Она, что, плохо написана? — изумилась, поначалу, Елена, чуть расстроившись, что Анастасия Савельевна, видимо, из-за желания ее поддержать, была прежде неискрення, и ее перехвалила.
— В том-то и дело, что написано прекрасно… — рыдала, уже в голос, мать, дрожащей рукой все тыча и тыча тамиздатовской книжкой в воздух. — Нельзя так писать! Нельзя! Ничего здесь нельзя вслух говорить! Я и здесь-то, дома боюсь, что кто-то услышит, — всхлипывала Анастасия Савельевна, — …а ты в газету такое понесла! Ты же ничего не понимаешь: всё же может вернуться — завтра! Ты, что, хочешь, чтобы тебя убили?!