Нет, я знаю, кто отец. Я его нашла. Я знала квартиру, а по адресу нетрудно вычислить. Занятный такой персонаж: когда-то известный художник, потом спившийся. Но в середине девяностых вполне гремел. Нет, знаешь, современные художники – хэппеннинги, перформансы, все такое. Рисует, на мой вкус, так себе. Я у него портрет заказала, чтобы узнать о нем побольше. Нет, ничего не понял: я надевала такие широкие свитера… ну, у меня даже сейчас живот почти незаметен.
Нет, был трезв. Но, знаешь, он и трезвый почти как пьяный. В смысле – несет что-то малопонятное. Будто в голове у него такой аквариум, где плавают рыбы или там подводные гады, а ты за всем этим наблюдаешь, иногда интересно смотреть, иногда скучно, по-любому – это совсем не про тебя, всегда только про него. Даже если о тебе говорит.
Зачем я вообще с ним общалась? Ради ребенка. Я считаю, человек должен знать свою генеалогию, генеалогия – это судьба. Я так подумала: вот вырастет у меня мальчик или девочка, спросит: Кто был мой папа? – и я скажу: Деточка, твой папа – известный художник, у нас был короткий, но бурный роман. Твой отец был очень талантливый человек. В середине девяностых он выставлялся в лучших московских художественных галереях, но потом порвал с мейнстримом и посвятил себя частным проектам, что называется, в области жизнетворчества. Он знал толк в жизни: любил вино и женщин, часами мог говорить о кино, иногда довольно малоизвестном. Я бы не назвала его мистиком в полном смысле этого слова, но не чужд он был и религиозным исканиям, преимущественно гностического толка. Иными словами – это был необычайный, по-своему выдающийся человек.
К сожалению, дурной характер часто сопутствует настоящему таланту. Возможно, поэтому мы с твоим отцом решили расстаться еще до того, как стало известно о твоем появлении на свет. Я была обижена и поклялась: он никогда не узнает, что у него есть ребенок…
Впрочем, ты, наверное, хочешь знать, из какой семьи происходил твой отец. Ну слушай.
В годы оттепели у его матери, молодой поэтессы-шестидесятницы, случился короткий, но бурный роман с ученым-физиком. К сожалению, они решили расстаться еще до того, как стало известно, что она ждет ребенка. Маленький Саша вырос в материной семье: Сашина бабушка была известным ленинградским филологом, а дедушка работал в одном секретном учреждении…
98. Плутоном, а не Орфеем
Раз! И пустая бутылка – вдребезги об асфальт. Звуки музыки, народный оркестр, веселие Руси.
Смотрите, какой подарок мне сделали сегодня: музыка из ларька играет, словно десять лет назад. Выпью в память прошедших лет пива, выпью в память девяностых, когда все только начиналось.
Тропарево, я люблю твои лесопарки, люблю огромные красные дома – бастилиями вдоль проспекта Вернадского, зеленые шестнадцатиэтажки – тройняшками вдоль дороги к метро, люблю твои магазины, лабазы и ларьки, твой водочный драйв, твою пожухлую траву, твой желтый снег.
Соня Шпильман, мать моего нерожденного ребенка, я надеюсь, на своей исторической родине ты вспоминаешь, как мы пили портвейн и пиво на высоком канализационном люке. Теперь на этом месте построили музыкальную школу, но им ни за что не услышать той музыки, что звучала для нас.
Знаешь, Соня, тут все изменилось, я тоже изменился. Я люблю этот город, я не уеду отсюда, но теперь я знаю: не важно, где жить. Стоит выпить – и Бог заговорит с тобой из любого куста.
Наверное, мне теперь все равно, что ты уехала. Пусть твое пиво всегда будет холодным, а водка – вкусной.
Еще глоток, потом еще один. Давно я не пропивал так много.
Короткий запой плох тем, что слишком быстро возвращается.
Я бы сказал, этим же он и хорош.
Кто говорит, что я проебал свою жизнь? Что значит – проебал? Значит, все кончилось, ничего не осталось? Значит, ничего уже больше не будет?
Что значит – ничего не осталось? А пьяный разговор с Богом, разноцветные тени на экране, подводные чудища, ждущие меня на самом дне запоя, – это что?
Раньше я говорил: я не проебал свою жизнь – я ее поменял на другую. И никто не имеет права судить, хорош ли был этот обмен.
А теперь я знаю: я не поменял, я расплатился.
Что значит пить по-настоящему, так, чтобы в двадцать пять выглядеть на тридцать, в тридцать – на сорок, а до сорока не дожить вовсе? Это значит – каждый раз спускаться под воду, туда, где склизкие руки цепляются за твою плоть, туда, где мертвецы и утопленники, где гнилые сучья, трухлявые пни, лесные коряги, остатки лесосплава, все те, кто ушли на дно, под лед, во мрак. И все они ждут тебя, набухая в темной воде.
Я думал, я выбрал джин-тоник и пиво, коктейли и водку, чтоб не выбирать вернисажи, биеннале, славу и деньги. Я думал, если спуститься на дно, там зазвучит подводная музыка, неизвестная жителям земли, неведомая тем, кто плавает у самой поверхности.
Я думал, только потеряв все, становишься свободным.
Москва, я хотел быть твоим последним бомжом, алкашом, что греет замерзшие руки у твоего вечного огня. Я хотел спуститься в твой ад Плутоном, а не Орфеем, но каждый раз неведомая сила выдергивала меня. Так ныряльщик в старом фильме, почти увидевший русалок, заставляет себя подняться.
Что забыл я здесь, в надводном мире?
Я думал, это мой выбор, а оказалось, – все было решено задолго до моего рождения. Неслышные голоса призывали, невидимые руки тянулись, хватали, тащили – не дай бог вам услышать и увидеть, что мне довелось.
Рыбьи плавники? Усы налима? Скользкая чешуя? Нет, нет – ватные телогрейки, изможденные лица, бритые головы, худые руки. Не поймешь, замерзли насмерть, умерли от голода – или ушли под воду еще живыми. Они тянутся ко мне, хватают, не отпускают, тащат на дно…
Люди, которых посадил мой дед.
99. 1937 год. Опустевший дом, или Спуск под воду
У же совсем светло. Нева завалена кучами грязного желтого снега.
На набережной стоят женщины. Поверх пальто они закутаны в платки, почти все в валенках и калошах. Они притоптывают и дуют на руки. У всех этих женщин такой вид, будто на полустанке много часов подряд они ожидают поезда. В толпе – дамы в нарядных пальто и совсем простые женщины. Лица у всех зеленоватые – может быть, в утренней мгле они кажутся такими?
Эти люди проводят здесь всю ночь, пишутся в одиннадцать-двенадцать, отмечаются каждые два часа, ведут списки, прячутся по парадным. Потом стоят в очереди к окошечку, иногда до трех, четырех, пяти часов, чтобы ближе к полуночи снова вернуться, прийти как на работу.
Борисов видит этих людей, когда работает ночью. Утром, когда на Литейном мосту беззвучно гаснут фонари, Борисов идет к себе домой из Большого Дома – и проходит мимо этой очереди, мимо красной ослепшей стены, проходит, словно не замечая.
Борисов знает: через месяц любую он может увидеть у себя в кабинете. Он старается не смотреть в лица, опускает глаза. Но все равно он узнает этих женщин, когда встречает их на улицах и площадях Ленинграда, узнает по особенной манере держаться, по глазам, по осанке. Так врач видит человека в гостях или театре – и сразу ставит диагноз, сразу узнает «своего» больного.
– Папа, папа! – кричит Поля. На ней светлое платьице, в золотых волосах – белый бант.
Борисов подхватывает дочку на руки, подбрасывает к потолку, ловит:
– Ах ты мое золотце!
Из комнаты выходит Ольга, заспанная, в простом домашнем платье, светлые волосы спадают на плечи.
– Здравствуй, – почти без выражения говорит она.
Борисов ставит девочку на пол, подходит к жене, обнимает, целует в щеку. Ольга едва заметно отодвигается:
– Я сто раз тебе говорила…
– Да, да, я сейчас, извини, – и Борисов расстегивает пуговицы на френче.
– Хотя бы в мой день рождения ты мог прийти нормально? – говорит Ольга.
– Мог бы – пришел, – раздраженно отвечает Борисов и проходит в ванную. – Разбуди меня через полтора часа, хорошо? Я помогу тебе поставить стол.
Через несколько часов Ольга в серо-жемчужном шелковом платье принимает поздравления. Светлые волосы уложены в две волны, стучит по паркету высокий прямой каблук. Улыбающийся Борисов (круги под глазами, пошитый у портного костюм, легкий запах одеколона) здоровается с гостями. На столе – грузинское вино, ледяное шампанское, охлажденная водка. Дата не круглая, но Борисовы любят гостей.
Гости собираются медленно, ждали человек пятнадцать-двадцать, а пришли только Света и Марина с мужьями, несколько сослуживцев по Пушкинскому дому и, конечно, Лида. Садятся за стол, Борисов произносит первый тост за товарища Сталина, следом почти без паузы – за именинницу, звон тарелок, бряканье рюмок, застолье распадается на несколько отдельных разговоров. Борисов выходит покурить с Сашей, Светиным мужем.
Обсуждают премьеру оперы «Броненосец “Потемкин”» в Кировском, «Депутата Балтики» и «Возвращение Максима», потом Борисов спрашивает Сашу, что слышно у того в институте. Борисов сам не знает, зачем спросил: Саша не то физик, не то математик, и Борисов смутно понимает, чем Саша занимается.