— Ты, Крутаков, Честертона-то, пожалуйста, забери. И принеси мне вместо него… чего-нибудь… ну, знаешь… поинтереснее… Но об этом же!
— А Честеррртон-то тебе чем не угодил?! — смеялся Крутаков, расстегивая куртку, и подставляя пестроту свитера и полы куртки сильному, порывистому, но совсем теплому, весной пахнущему ветру.
— Жовиальный, брутальный… В каждом слове чувствуется, как он любил выпить пива, и какой у него из-за этого был круглый живот. Какой же из него философ? И, знаешь ли, местами просто кажется, что как-то у него легкий недостаток ума: заявить, что Бог сотворил мир как приключенческий роман, в котором мы герои. Это Честертон просто через Гулаг или через Освенцим не прошел — не развлекся. Надо же такую чушь написать. Варварское упрощение!
— Слушай, голубушка, пойдем-ка на тррротуар, а? — провалившись мыском кроссовка в свежий глетчер возмутился Крутаков. — Не все же из прррисутствующих такие хитррренькие как ты — в рррезиновых сапогах пррриперрреться! — и Крутаков опять смеялся над ее философствованиями — тем особенным своим тихим смехом, когда Елене казалось, что он хочет спрятать смешок.
Во время странной своей, безвылазной, пересидки дома, Крутаков зачем-то постригся: черные, лоснящиеся, с резким, свежим, жестким завитком на концах, густые волосы, плескались теперь чуть выше плеч — сделав его резко очерченное лицо физиономией совсем уж вызывающе смазливого красавчика.
— Ну и в честь чего ты под горшок обкарнался? — подсмеивалась над ним Елена.
— А вот в знак пррротеста пррротив всей окррружающей ррреальности! — радостно мотал головой, расплескивая локоны, Крутаков.
И Елена почему-то чуть смущалась в его смеющиеся черно-вишнёвые глаза смотреть.
Стихов ей своих Крутаков — сколько ни просила, почитать не давал.
— Не знаю, что-то есть в этом вульгарррное: ррразгуливать с юной девушкой по бульварррам и читать ей свои стишки, — дурашливо отшучивался опять, кокетливо зыркая на нее, мотая опять головой Крутаков.
— А я и не прошу тебя декламировать мне вот здесь, — недоумевала Елена. — Просто принеси почитать!
— Да это все не важно, не важно сейчас, понимаешь, соверрршенно не это меня сейчас мучает и занимает… — весело смахивал наиболее летучий локон с лица Крутаков. — Я как бы в пррроцессе создания чего-то большего, и сейчас давать тебе читать стихи, отвлекаться на твою ррреакцию, как будто на отблеск многих маленьких зеррркалец — как бы тебе сказать… — это рррразбрасываться сейчас на нарррциссические чувства от уже написанного… Стишки, рррассказы — это, знаешь ли, всё как будто лодочки, спасательные шлюпки — но пока авторрр не написал настоящего ррромана, которррый бы, как большой корррабль, все эти лодки в открррытом моррре на борррт собирррал, — так вот, пока этого надежного корррабля нет, получается, что все эти спасательные шлюпки везут в никуда, обманывают — и в рррезультате губят. Ну, вот написал я на днях гениальный рррассказ — ну и что с того? Так, порррадовался пять минут, перрречитав, и в стол положил. Пока нет ррромана — все это бессмысленно, мелкие океанические брррызги.
— Ну Женьк… Ну пожаааалуйста… — куксилась Елена, ни слова из всех, на кончиках Крутаковских пальцев сотканных, витиеватых нитей внутренних объяснений, не понимая, и сильно подозревая, что убежден Крутаков, что стихов его и рассказов она просто не поймет. — Ну принеси мне… Я честное слово буду просто молчать и всё. Ни малейшей реакции… Никаких зеркалец… Вот честное слово…
— Мне кажется, что я нащупал сейчас кое-что, что мне нужно… — продолжал Крутаков переходя бульвар, увиливая от брызг проносящейся волги, и как будто слов Елены не слыша. — Мне, видишь ли, в прррозе совсем не интеррресно выдумывать, выдаивать сюжет из пальца, писать о чем-то несуществующем — я убежден, что с таким богатством осмысленного вымысла, которррый дают судьбы людей вокррруг — не может посоперррничать фантазия ни одного писателя. Максимум, что можно изменить — это имена, ну и еще ррразве что кой-какие мелкие детали, чтоб подррразнить совррременников загадками. Но, именно из-за того, что судьбы, типажи, сюжеты — которррые я в своем будущем ррромане чувствую необходимыми — живы, ррреальны, узнаваемы — задача, как ни смешно, пррредельно усложняется. Мне вот кажется, что главное — надо найти, нащупать сейчас отстррраненную канву — взглянуть как бы с дистанции будущего вррремени на все то, о чем я хочу написать — а потом верррнуться из этой пррроизвольной точки в будущем, и написать обо всем, уже как бы будучи обогащенным своей отстррраненностью… А я почему-то этого будущего вррремени себе пррредставить, прррожить его, прррочувствовать его, вообррразить себе это будущее — пока никак не могу… Меня это немного мучает… Не знаю, ясно ли я выррразился?
Выражался Крутаков, конечно же, предельно ясно, но обида, что Крутаков не доверяет ей читать своих текстов, все равно горчила в горле.
Честертон, в следующую же прогулку, после краткого визита Крутакова в старинный домик с аркой в Кропоткинских переулках, был заменен на «Mere Christianity» Клайва Льюиса — книжку, тоже никогда не издававшуюся в Советском Союзе, и тоже вывалянную на русском, в замызганных машинописных рукописях, в подручном переводе, сделанном какой-то «старрринной подррругой» Крутакова, — со смешными тяжеловесностями, — и, несмотря на то, что Клайв Льюис стилистически Честертону уступал (как можно было заключить даже из отрывочного перевода) — а все-таки был тоньше, ближе, трагичней, умнее.
Ривкин пыльный рай, тем временем, дал трещину.
— Девочка, я вот договорилась с одними людьми… Мне карпа обещали живого достать…
Елена непонимающе вскинулась — уж не думает ли Ривка завести дома, кроме кухонного грязного дендрариума, еще и аквариум?
— Я так хочу тебя чем-нибудь побаловать, раз ты у меня гостишь, — сладко пела Ривка. — Я уж разучилась готовить как следует… Некому! А себе самой готовить — грустно. Я вот и решила тебе приготовить то, что мне мама когда-то делала — фаршированную рыбку. Но только, знаешь, я никогда не умела рыбу убивать… Мне, почему-то, это тяжело… Но мне сказали способ — нужно в морозилку… А потом уже… Но я боюсь сама… Ты мне поможешь?
— Зачем же это делать, Ривка Марковна! — расплакалась вдруг, как полный морской воды, внезапно прорвавшийся целлофановый пакет, Елена. — Зачем же покупать живую рыбу и ее убивать?! Вам же самой это больно — зачем же над собственными чувствами так надругаться?! Вы, что, думаете, я после этого ее есть смогу?! Да я лучше с голоду умру!
У Ривки дрогнули губы:
— Ну, не знаю… Все так делают… Такой дефицит… Обещали достать… Я думала — я просто одна такая, что не могу живую рыбу убить… Но мне сказали…
Елена уже заткнула уши ладонями, чтобы не слушать дальнейших подробностей.
На следующий день, с ощущением, что добренькая, злая, филистерская жизнь, как будто бы ее отовсюду гонит, подпирает, — Елена, громко поблагодарив Ривку за гостеприимство, перебралась обратно домой.
— А тебе уж тут обзвонились за последние дни! — настороженно сообщила с порога Анастасия Савельевна. — Два журналиста каких-то, один из них американец. Один фотограф. Какой-то еще режиссер — я, между прочим, такой фамилии не знаю, и очень сомневаюсь, что он… И какой-то юноша из «Юности», — скрупулезно перечисляла Анастасия Савельевна, облокотясь локтем на вертикаль зеркала и кистью той же руки ероша свои волосы. — И всё мужчины, мужчины… Кому ты там, на «Мемориале», телефон-то умудрилась раздать? — без всякой надежды на ответ интересовалась Анастасия Савельевна, пытаясь, кажется, по реакции дочери, понять, нет ли, среди звонивших, как раз поставщика опасной литературы. — Вон там у тебя на столе бумажка, я тебе всё записала, что они просили передать — и их телефоны.
Впрочем, как только Анастасия Савельевна увидела, что задумчивая, измученная дочь ругаться с ней ни за что прошлое не собирается — тут же сняла оборонительную стойку, забыла про все тревоги, забежала, вперед Елены, в ее комнату, — и плюхнулась, поджав под себя ногу без приглашения на «оттоманку» — и пошла рассказывать в лицах, как пришли к ней, внезапно, проверяющие, велели устроить зачетный урок, и, как, вызванная надзирательницей из вышестоящей инстанции, к доске, по списку, отвечать студентка «абсолютно плавала в вопросе — ну ничегошеньки не знала!»
— Я смотрю — девчонка аж дрожит вся… Волнуется… И мне пришлось немедленно же выйти к доске, — со слезам на глазах рассказывала Анастасии Савельевна, — и, делая вид, что я студентку эту допрашиваю с пристрастием, на самом деле за нее весь урок отвечать, подсказывать ей контекстом ответы. А эта дура, проверяющая, присланная, так ничего и не поняла. Я девочке четверку поставила. Всё обошлось, представляешь! Слава Богу!