Крутаков же не только никогда (кроме той ночи, когда они оказались вдвоем в Юлиной квартире на Цветном) не пытался проводить Елену до дому, — но как-то раз даже вообще по-хамски не явился на встречу, забив ей стрелку (чтоб на какую-то вместе идти выставку) возле чудовищной грубой бетонной громады Дворца Молодежи на Фрунзенской. А когда Елена, кротко прождав его сорок пять минут, дико волнуясь, что с ним что-нибудь случилось, выпросив у дамы какой-то двушку, набрала Крутаковский номер, то услышала в трубке спокойный, ленивый, позевывающий голос Крутакова:
— А я тут из-за кое-каких срррочных дел опаздывал к тебе на встррречу очень сильно… Понял, что все ррравно вовррремя уже не пррриеду… Рррешил: ты ведь меня не дождешься, наверррняка: не будешь же ты там мерррзнуть стоять… Ну вот я и рррешил вообще не ехать… — невозмутимо объяснил Крутаков.
И Елена даже и трубку-то не бросила — настолько от этого хамства обалдела.
Да и когда комплименты-то Крутаков Елене делал (про всякие щечки-ямочки) — произносилось это все таким издевательским наглым тоном, как ребенку — да и все его непрекращающееся веселое кокетство было настолько нарочитым, игривым, дурашливым, настолько демонстративным — что становилось еще обиднее.
Как-то, в одну из своих «ррра-а-адительских суббот» с Жирафом, Крутаков взял ее с собой — выгуливать по Москве сына.
— Ну, куда пойдем? — поинтересовался Крутаков почему-то у нее, а не у сонного, надувшего губы, сосредоточенно переставлявшего красные сапожки Жирафа.
Елена, стеснительно чуть помявшись, назвала заветное:
— А мы можем пойти гулять в Москву-Нагорную?
— Куда-куда?! — высмеял ее Крутаков. И всю дорогу к надгорным Солянским переулкам, дразнился.
Солянка в распутицу казалась страшной, неуютной; от вида бурых, мокрых, озябших домов и окаменевших сталагмитов придорожной грязи выворачивало солнечное сплетение. Навстречу ехала молодая мамаша, запряженная, в детские санки, откуда лился, на всю Ивановскую, гундосый, издевательский, грубо-нарочитый вой пятилетнего отпрыска в шапке-ушанке, норовившего достать лошадь копытом в валенке с галошем. Мамаша, в отместку с ненавистью дергая санки, специально чтобы он свалился в грязный кювет, судя по гримасе, как будто бы пережевывала лицом весь бурый снег с песком под ногами. Война. Вот она — подлинная Великая Отечественная война.
— А ты замечала, — невзначай спросил Крутаков, бережно прибирая Жирафа за плечо — чтобы ненароком его не сбили с ног эти розвальни с бешеной лошадью и седаком, — …что дети новорррожденные… Ну, младенцы… не такие, как этот… — кивнул он еще раз головой в сторону кой-как промчавшихся мимо санок, — …а, новенькие, только что ррродившиеся — ррревут, безо всяких видимых пррричин, так, как будто они все ужасы уже знают об этой жизни — и абсолютно в нее рррождаться не хотят? То есть — плач — это перррвое инстинктивное дело человека в этом миррре! А ты замечала — какие лица смешные и странные у младенцев: сморррщенные, как у старрричков? Как будто они старрричками уже были — и старрричками ррродились!
— Что ты гадости говоришь, Крутаков! — фыркнула Елена. — Вон посмотри на Жирафа! Какой он тебе старичок!
— Ну, неееет! Жирррраф у меня — абсолютно перррвозданный, новенький! — захохотал Крутаков, — Жиррраф точно никаким старрричком не был — это ты прррава!
— Фу, что ты вообще несешь, Крутаков… — возмущалась Елена. — Бог не использует вторсырье!
— А вот глядя на некоторррых ответственных ррработников Советского Союза я бы так с уверрренностью не сказал! — довольно хохотал Крутаков.
— Ну, они к Богу вообще никакого отношения не имеют, — соглашалась Елена.
Заходить в такую погоду в тот тайный подвал, где она их с Жирафом впервые увидела — было бы страшно, — и Елена Крутакова даже не попросила показать ей еще раз лаз, который она, прошлым летом, даже и не нашла.
— Крутаков, ну ты разрешишь мне, наконец, почитать что-нибудь из своих стихов — или прозы? — осторожно затянула Елена, когда они уже поднялись в горку, до самого верху.
— Вот — моя инкунабула! — хулиганисто провозгласил Крутаков, развернув, за свиристящий синенький нейлоновый капюшон к себе Жирафа, который ничего не понимая хлопал длинными черными ресницами и дул губы.
И всю оставшуюся дорогу вел себя Крутаков безобразно, безобразно: то и дело подчеркивая, что выгуливает целый детский сад.
Впрочем, было во всем этом, конечно, несомненное преимущество: именно из-за того, что никогда никаких липких взглядов от Крутакова ожидать было просто немыслимо, Крутакову Елена абсолютно доверяла — и почти обо всем могла рассказать.
И уж восторгу Елены не было предела, когда однажды часов в девять вечера Крутаков позвонил ей (дважды разъединив до этого телефонное соединение — давно уже предупрежденный, что если нарвется на Анастасию Савельевну, надо просто класть трубку) и попросил срочно выйти на улицу:
— Только побыстрррее… Я около твоего дома.
Зябко поёживаясь в незастегнутой кожаной курточке, Крутаков ждал ее за углом башни, ближе к шоссе.
— Вот диктофон с микррро-кассетой — мне надо к завтрррашнему утррру рррасшифррровать интерррвью, которррое я взял у одного человека… Это для западного журррнала. Вот эта кнопочка пуск, вот это — перрремотка. Не затрррри мне тут все только… — тоном, не терпящим возражений, принялся давать ей инструкции Крутаков, тыча в темноте в кнопочки жеманными своими наманикюренным пальцами — и особенно смешно смотрелся узенький, изящный, прям как у девушки, большой палец с довольно длинным-таки, узким, чуть заостренным ногтем. — Мне срррочно надо на встррречу с дррругим человеком ехать — он завтррра улетает из Москвы. Вот, возьми наушники и запасные батарррейки, на всякий случай. Звякни мне сррразу же, как только будет готово: вот по этому номеррру телефона… Ничего только по телефону не говори. Скажешь что угодно, о птичках: «прррривет, как дела, чего не спишь». Я сррразу заеду на обррратном пути. Только пиши поррразборррчивей, и все подррряд, — строго распорядился Крутаков.
— Женечка, а что значит — «расшифровать»? — быстро, с замиранием сердца переспросила Елена, укладывая диктофон в карман наспех накинутой желтой дутой куртки. — Там, что, что-то зашифровано?!
— Вот бестолочь то, а… А еще журррналисткой она хочет быть… — шутливо застонал Крутаков — но ответа так и не дал — и усвистал куда-то в ночь, шумно хлопнув дверцей ожидавшей его грязной попутки.
Набожно, как пьесу, расписав по ролям интервью (с ремарками: «молчит», «смеется», «загадочно кашляет», «шуршит газетою»), — где роль Крутакова пометила инициалами Е. К., а роль его собеседника — загадочно кашляющего человека, ни разу не названного на кассете по имени — надписала, как «NN», — истратив всю, практически, тетрадку по алгебре (выдирала двойные клетчатые листочки, начиная из сердцевины — потом шла всё дальше, всё дальше — и в результате, без тени сожаления, дошла почти до краев), Елена оставила многоточия только в одном месте: где таинственный Крутаковский визави употребляет таинственное же слово на «ж», из пяти букв, означавшее нечто неприятное и ругательное, что из старинной антисоветской организации (судя по интервью, этим человеком и возглавляемой) пытается сделать советская пропаганда. Речь собеседника Крутакова была не просто литературной, а аристократической; местами проблескивал уютный, старорежимный эпитет «сермяжный» — обдававший сразу свежим запахом серого мякиша хлеба, мякиной, на которой не проведешь, верблюжьим армяком и заломленным картузом. По-бунински правильно использовал он и слово «отнюдь» — сопровождая его обязательной частичкой «нет», а не плебейски подвешивая над пропастью, как делали те из перестроечных публичных персонажей, кто пытался блеснуть мародерским, ворованным, органически чуждым им дореволюционным словарным запасом. Вопреки тому же модному поветрию, даже слова «однако», «увольте» и «позвольте» — сидели у него каждое на своем месте, — как вышколенный кучер, дворецкий и камердинер в старом дворянском поместье, и каждому он знал цену.
Допустить в самой дикой фантазии, что загадочный носитель строгого стиля позволит себе малейшую просторечную вольность, было невозможно. Что? Что же тогда делают для себя советские пропагандисты из этой антисоветской организации? Ж… жопел? Елена уже раз тридцать гоняла на этой крошечной крошке диктофон на перемотке.
В четыре утра, вызвонив Крутакова, как было условлено, Елена, удостоверившись, что всхрапы в комнате Анастасии Савельевны еще бодры, и, подложив, на всякий случай, на оттоманку скрученное покрывало под свое одеяло, как будто бы она там спит, — и выключив свет, — выскользнула за дверь.
Влажность, почти весеннее тепло (замершие, узловатыми тростями и палками прикинувшиеся деревья, были до того тихими, что понятно было, что это уже притворство — вот-вот вздохнут) и крупнистый свежий вытаявший мокрый асфальт под ногами придавали еще большего ликования и ощущения чуда всей этой ночной авантюре.