Р. видел, что молодая дама готова упасть в обморок между двух бездн - страха и негодования, сделал несколько шагов, взял пьяного господина крепко за локоть, с шелестящим отвращением сжимая в руке лоснящееся сукно, и, заглянув ему пристально в глаза, попросил удалиться, - потому, прибавил он на всякий случай, что княжна давно уж обещалась танцевать мазурку с ним.
- Ну, нечего делать!.. в другой раз! - проговорил тот, засмеявшись, как провинциальный артист, внезапно вызванный на замену, и, покачиваясь, удалился к своим пристыженным товарищам, которые тотчас увели его в другую комнату.
Х** потом, узнав об истории, благодарил его, крепко пожимая Р. руку:
- Благодагю тебя, понимаешь… Ты понимаешь меня?
- Нет, уволь, в любом случае не стоит благодарности, - отвечал Р., не имея точно на совести никакого благодеяния.
Он, что бы ни болтали вокруг, действительно был сноснее многих и, слишком зная людей, вообще-то презирал их, хотя (нет правил без исключений) втайне уважал чужое чувство. Он часто слушал Х** с улыбкой; пылкий, зыбкий в торопливых суждениях разговор поэта, его вечно вдохновенный взгляд иногда заставляли Р. подавлять насмешку, которая бы помешала пусть и минутному, но блаженству поэта. Но, что поделать, и сам увлекался. Они говорили и спорили без конца - проблемы добра и зла, возможности науки, роковые тайны гроба, вековые предрассудки, судьба и жизнь - все подвергалось их суждению. Зная о равнодушии Р. к поэзии (своеобразной глухоте, которая сродни той беспечности судьбы, что в колыбель к черноволосым, жгуче-смоляным итальянцам подкладывает белоголового альбиноса), Х** все-таки иногда, не удержавшись, читал ему отрывки своих северных поэм, и Р., пристально глядя через круглые свои очки, прилежно и снисходительно слушал.
Влияние Р. на поэта было огромным, обширным и порой томительным: Х** добился привилегии тушить во время беседы со своим покровителем свечи, ибо в темноте он меньше смущался. Его, очевидно, приводила в восхищение та комбинация охлажденного ума и усталости от жизни, опытности, отчасти наигранной, но в своей наигранности убедительной, которую он читал в своем старшем товарище. Пару раз Х**, пользуясь заботливым отношением к его юной музе со стороны доброго старика Верейского, с козлиной бородкой и пушистыми, взъерошенными баками, делал отлучки в Петербург, где кружился в высшем литературном обществе, с нарастающим вниманием следившем за его успехами на ниве изящной словесности.
При свидании после долгой разлуки обычно разговор долго не получался; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых сами знали, что надо бы говорить подробнее. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей жизни, о сильных впечатлениях, о планах на будущее, о смешных деталях поездки Х**, о его занятиях и т. д. Та сосредоточенность и усталость, даже убитость, проступавшая во взгляде Р., теперь выражалась еще сильнее в улыбке, с которой он слушал своего молодого друга, в особенности тогда, когда поэт говорил с одушевлением радости о прошедшем или будущем. Х** все больше чувствовал, что перед Р. восторженность, мечты, надежды на счастье и добро неприличны. Ему совестно было высказывать свои новые философские мысли, в особенности подновленные и возбужденные в нем его последним свиданием. Он сдерживал себя, боялся быть наивным; вместе с тем ему неудержимо хотелось показать скорее своему другу, что он теперь совсем другой, лучший, чем тот, который был пару месяцев назад, до отъезда.
- Я не могу вам сказать, как много я пережил за это время. Я сам бы не узнал себя.
- Да, много, много мы изменились с тех пор, - сказал Р., качая головой.
- Ну, а вы? - нетерпеливо спрашивал Х**. - Какие ваши планы?
- Планы? - иронически повторил Р. - Мои планы? - проговорил он, как бы вслушиваясь и удивляясь самому звучанию этого слова. - Да вот, видишь ли, у меня нет никаких планов.
Х** молча, пристально вглядывался в состарившееся лицо Р., покрытое морщинами, как печеное яблочко.
- Нет, я спрашиваю, - сказал Х**, но Р. перебил его:
- Да что про меня говорить … расскажи же, расскажи про свою поездку, про все, что ты там наделал, у тебя, говорят, опять была история?
Х**, не подымая глаз, глухо, спотыкаясь, стал рассказывать о том, что он успел и не успел сделать и кого видел, стараясь как можно более скрыть то, как его принимали в литературных гостиных, похвалы и комплименты, услышанные им от других людей. Р. несколько раз подсказывал Х** вперед то, что он рассказывал, как будто все, что делал Х**, была давно известная и скучная история, и слушал не только не с интересом, но как будто даже стыдясь за то, что рассказывал ему поэт. Вскользь Х** коснулся и своего последнего увлечения.
- Я очень удивился, когда услышал об этом, - сказал Р.
Х** покраснел так же, как он краснел раньше, и торопливо сказал:
- Я вам расскажу когда-нибудь, как все это случилось. Но вы знаете, что все это кончено, и навсегда.
- Навсегда? - сказал Р. - Навсегда ничего не бывает.
- Но вы знаете, как это все кончилось? Слышали про дуэль?
- Да, ты прошел и через это.
- Одно, за что я благодарю Бога, это за то, что не убил этого человека, - быстро, торопясь сказал Х**.
- Отчего же? Убить злую собаку даже очень хорошо.
- Нет, убить человека нехорошо, несправедливо…
- Отчего же несправедливо? - повторил, устало улыбаясь, Р. - То, что справедливо и несправедливо, - не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и прежде всего в том, что они считают справедливым и несправедливым.
- Несправедливо то, что есть зло для другого человека, - отрывисто сказал Х**, с удовольствием чувствуя, что в первый раз со времени своего возвращения может показать, какие перемены произошли с ним, и радуясь тому оживлению, которое проступило на лице его старшего друга.
- А кто тебе сказал, что есть зло для другого человека? - спросил он.
- Зло? Зло? - сказал, волнуясь, поэт. - Мы все знаем, что такое зло для себя.
- Да, мы знаем, что то зло, которое я знаю для себя, я не могу сделать другому человеку, - все более и более оживляясь, говорил Р. Он говорил по-французски: - Je ne connais dans la vie que deux maux bien r #233;els: c’est le remord et la maladie. Il n’est le bonheur que l’absence de ces maux[7]. Жить для себя, избегая только этих двух зол, - вот вся моя мудрость теперь.
- А любовь к ближнему, а самопожертвование? - заговорил Х**. - Нет, я с вами не могу согласиться! Жить только так, чтобы не делать зла, чтоб не раскаиваться, этого мало. Я жил так, я жил для себя и чуть не погубил свою жизнь. И только теперь, когда я живу, по крайней мере стараюсь (из скромности поправился покрасневший поэт) жить для других, только теперь я понял все счастие жизни. Нет, я не соглашусь с вами, да и вы не думаете того, что вы говорите.
Р. молча глядел на Х** и насмешливо улыбался.
- Вот увидишь сестру Марию, с ней вы сойдетесь, - сказал он. - Может быть, ты прав для себя, - продолжал он, помолчав немного, - но каждый живет по-своему; ты жил для себя и говоришь, что этим чуть не погубил свою жизнь, а узнал счастие только тогда, когда стал жить для других. А я испытал противуположное. Я жил для славы. (Ведь что такое слава? Та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы.) Так я жил для других, и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокойнее, как живу для одного себя.
- Да как же жить для одного себя? - разгорячась, спросил Х**. - А отец, брат, сестры?
- Да это все тот же я, это не другие, - сказал Р., - а другие, ближние, les prochains[8], как вы с сестрой Марией называете, это главный источник заблуждения и зла. Les prochains - это те мужички, хамы, которым ты хочешь сделать добро.
И он посмотрел на Х** насмешливо-вызывающим взглядом.
- Ты говоришь - школы, просвещение и так далее, то есть ты хочешь вывести его, - продолжал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо них, - из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственное возможное счастье есть счастье животное, а ты хочешь лишить его. Физический труд для него такая же необходимость, как для меня и тебя труд умственный. Я ложусь спать в третьем часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра оттого, что думаю и не могу не думать, как он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак или сделается болен. Как я не перенесу его страшного физического труда, а умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет, обнаглеет и умрет. Хорошо - больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил ему кровь, вылечил. Он калекой будет ходить десять лет всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Поэтому, что ни говори, лучше бы он умер. Ну, да что об этом толковать - я смотрю, ты так трясешься, что, того и гляди, разорвешь меня в клочья, - обедать пора, поехали к Верейским.