А вечером, в субботу, мы праздновали день рождения Мариэты, поедая торт, конфеты и мороженное, принесённые Наташкой и Анькой — из своей первой самоволки.
И вот, когда торт был съеден, Маша сказала:
— А теперь, Мариэта, мы дарим тебе наш подарок.
Мы запели. Мариэта сначала не поняла, а потом… она подпела чуть-чуть, потом откинулась на подушку, и губы её задрожали. Мариэта плакала.
А когда песня закончилась, Мариэта сказала:
— Спасибо. Я нэ забуду, никогда нэ забуду. Вы всэ — тепэрь сестры мои… Вы — мои сестры…
На стороне мальчишек тоже знали, что мы празднуем. Полторта Анька отнесла им.
И в ночной тишине мальчишкам была слышна грустная армянская песня, которая неизвестно, чем больше трогала сердце — чудной мелодией, или непонятностью слов….
Глава 26. Джемали Сахалашвили-1
Песня давно закончилась, но не спал, долго не спал один человек — Джемали, Джем.
То ли песня, то ли Костик разбередил его сердце своим письмом, то ли свои мысли и чувства, глубоко спрятанные днём, к ночи ближе — выбрались наружу. Как там отец? Как там все наши?
Джем думал, конечно, по-грузински. В глазах у него поплыли знакомые горы, небо, облака, дом. Вот на крыльцо дома вышла мама, в чёрном платье. Мама у меня — самая красивая в нашем селе. А отец — самый сильный.
И я был самый сильный, — подумал Джем, — был, был! Кто поймёт, как это — вчера быть самым сильным, а сегодня за тобой чужая женщина должна выносить твою грязь, горшок твой!
Кто же это положил меня на лопатки? Я сам до этого всех на лопатки укладывал, а теперь — сколько времени я смотрю в потолок? Вот тебе и чемпион СССР!
Эти грустные мысли Джем отгонял от себя, ибо, если им удавалось полностью овладеть сердцем Джема, они ввергали его в тоску. В такую тоску, что хотелось уйти из жизни совсем, навсегда.
Поэтому Джем всеми силами отгонял эти страшные мысли. Он старался думать о другом — о матери, об отце, о братьях, о горах, о небе.
Как ни странно, чем дольше он лежал здесь, с такими же, как он, «ранеными», тем реже тоска достигала былой, почти сокрушительной силы.
А теперь у него появилась ещё одна мысль, которая добавляла ему сил, чтобы жить дальше. Это была мысль об Аньке, об этой хрупкой, как бы испуганной девчонке с пушистыми рыжеватыми волосами.
Мысль эта светло оживала в его сердце, но едва только она поднимала свою пушистую голову, как ей навстречу, оттуда, из неизведанной сердечной глубины, сразу вставала другая мысль — сухая, чёрная. Чёрная мысль была — о фиксированном бедре, о хромоте и слабости. Так эти две мысли и стояли друг против друга, и ни одна не хотела уступать.
Тогда Джем начинал думать снова. Он снова представлял, как он подходит к Аньке, как берёт её за руку, как обнимает и гладит её по пушистым, рыжеватым волосам.
«Мамао чвено, рамели харцата щина цминда ихав сахе-ли шени…. Отче наш, сущий на небесах…» — читал он молитву, которой научила его мать. «Да будет воля Твоя». Твоя, Твоя, Твоя…
Тихая крымская ночь, середина мая. Воздух прохладен и свеж. Джем ощущает прохладу, какие-то пьянящие запахи, слышит ночные звуки.
Шум прибоя едва слышен, его прерывает шорох ветра в верхушках тополей. Там, над ними, сияют звёзды. Мы все знаем, что звёзды смотрят на нас со своей высоты. Знаем, но забываем.
Мне всегда хотелось посмотреть сверху на всех нас — так, как смотрят звёзды. Как мы выглядим оттуда, с небес? Не кажутся ли оттуда, с небесной высоты, маленькими и незначительными наши большие проблемы?
Может быть, при взгляде оттуда главным становится совсем не то, что кажется нам главным здесь. Потому что оттуда видно всё, что здесь скрыто для нас.
Может, и скрыто оно для того, что нам положено во всём разбираться вслепую, что нам положено с болью, и даже иногда с кровью, отделять главное от второстепенного, нужное от ненужного?
А потом, выходя на новую дорогу, плача, или смеясь над собой, всё ненужное — выбрасывать, а всё второстепенное — ставить на своё, второстепенное место?
Что мы помним о своей жизни с течением лет? Что мы помним в своей жизни яснее и дольше всего?
Наверное, мы помним те малые мгновения, когда нам открывались тайны. Те мгновения, когда мы понимали — что главное, а что нет.
Те мгновения, когда, сжалившись над нами, небеса приподнимали перед нашими сердцами свою вечную завесу.
— Я нашла, нашла, нашла! — Анька влетела в палату, прижимая к груди тоненькую книжку.
— Ты что там, рубль нашла? — это Нинка, как всегда.
— Я нашла стихи!
— Что, те самые?
— Нет, другие, но тоже такие же, как те.
— Как называются?
— Сейчас. Фредерико Гарсия Лорка. Я как открыла, так и закрыть не могу. Сейчас прочту:
И тополя уходят,
И свет их озёрный светел…
Анька читала сначала взахлёб, потом всё медленнее, медленнее — так, что потихоньку из её слов стали проявляться и озёра, и тополя, стало слышно, как смолкал ветер, и как
Крохотное сердечко — раскрывалось на ладони.
Девчонки слушали. Такие стихи не могли не затронуть сердца.
— Тебя что, в библиотеку пустили?
— Пустили, наконец! Я там два часа сидела, рылась на полке, в поэзии, и вот, нашла. Тут ещё такие есть… одно — это прямо песня, слушай, Маша:
Юноша с тёмною кровью,
Что в ней шумит, не смолкая?
— Это вода, сеньор мой,
вода морская!
А дальше… девушка… торгую! Она отвечает, понимаешь — торгую! Торгую водой, сеньор мой! А дальше — мать, мать говорит: плачу водой, сеньор мой! Как здорово! Маша, это точно песня! Вот бы музыку придумать! Та-та-та-та-та…
Подчиняясь внутренней музыке, Анька прикрыла глаза и слегка покружилась возле кровати.
А ты к Славику пойди! Может, он тебе музыку сочи нит. Он же на гитаре играет хорошо!
Маша могла почувствовать, чего жаждет чужая душа.
— А чего, пойди! — сказала и Аська. — Пусть сочинит, а мы потом споём.
— Страшновато. А вдруг не захочет?
— Иди, иди — чего не попробовать!
И Анька отправилась в палату к мальчишкам — музыку сочинять.
— Можно?
Аньке были рады, только Джем лежал, закрыв глаза. Нянечка Дора мыла полы, широко размахивая шваброй. Суть дела была изложена, Славик прочёл стихи.
— Хорошие какие! Правда на песню похоже. Только я сочинять-то не умею!
— Ты же учился в музыкалке! Попробуй, — Анька начала напевать. — Вот так как-нибудь!
Славик взял гитару и начал сочинять, подбирая аккорды. Думал же он при этом примерно следующее: «Знала бы ты, как я учился в этой музыкалке! Полгода выдержал, а потом от сольфеджио убежал. Аккорды только брат показал». Эх, тайны, тайны!
Славик честно пытался сочинить песню, только вот мелодия получалась — обычная, состоящая из аккордов «квадрата», и вместо испанского чуда вырисовывалось что-то чуть ли не блатное. Не получалось!
Анька собиралась уже уходить, как к кровати Славика, отложив швабру и тряпку, подошла нянечка Дора. Доре было неопределённое количество лет, та как лицо её носило явные отпечатки того, что было выпито за всю её жизнь. Скуластое, испитое лицо с резкими чертами, с прямыми черными бровями. Волосы были вечно покрыты низко повязанным платком. Из всех нянечек была она самой немногословной, вечно выходила курить — то на веранду, то в подсобку.
Дора обтёрла руки о полу халата и молча взяла у Славика из рук гитару. Лёгким движением она подтянула расслабленные струны. И вдруг запела. Запела тихим, низким голосом, запела на незнакомом, чуть гортанном языке.
Анька сразу поняла, что она поёт. Она пела те стихи, что пронзили Аньке сердце, только пела Дора их — по-испански, на языке оригинала, так сказать.
Лицо Доры преобразилось. Как будто изнутри появился свет, высветив нечто — то самое, что покорило Аньку в этих стихах. Глаза Доры были прикрыты. Дора не смотрела на нас. Было такое чувство, что и пела она не для нас и, уж конечно, не для себя.
Когда Дора закончила петь, в палате была классическая «немая сцена». И мальчишки, и Анька — сидели замерев и открыв рты. Потом Анька опомнилась:
— Дора! Как! Откуда ты так умеешь? Дора!
Мальчишки тоже заволновались, все, кто мог, подтянулись поближе.
— Умею, умею! Это я сейчас — Дора, Сергиенко, по мужу… А вообще-то я Долорес, Долорес Гарсия. Да… Я из испанских детей — может, знаете, нас привезли перед войной. Теперь… вот тут живу. Только я и сама забываю иногда — кто я.
— Дора… Долорес… тебе… вам… вам надо со сцены выступать! — Анька не знала, как обратиться к Доре — ведь это была уже совсем не Дора!
— А я и пела. Пока пить не начала. Пить начала — всё потеряла, опустилась совсем. Теперь вот выгребаю потихоньку, с вами вместе. Да, с вами вместе я выгребаю… Уже почти год не пью. Я гитару в руки зареклась брать, пока уверенной в себе не стану. А то снова захочется выпить.