— Наследственность, — объяснил Виль, — от папы.
— Папа ел?!
— Герр Ксива, — произнес Виль, — какое отношение имеют скулы к преподаванию русской литературы?.. Я вам сказал — конины не ем. И медвежатины тоже…
— Поклянитесь! — сурово потребовал Марио, и подвел его к портрету высокой, статной лошади с буйной гривой. — Смотрите ей в глаза. Не отворачивайтесь!
Пока ничего не понимающий Виль произносил клятву, Марио внимательно следил за лошадью. Очевидно, она служила для профессора чем-то вроде детектора лжи — в случае вранья она должна была заржать или ударить лгуна копытом.
Но ничего подобного не произошло, Марио облегченно вздохнул — и беседа вошла в нормальное русло, но тем не менее с легким лошадиным уклоном.
— Уважаемый коллега, — торжественно произнес Ксива, — я вас поздравляю! В этом году я решил вам отдать свою тему: «Лошадь и классики русской литературы». В программе «Лошадиная фамилия» Чехова, «Мое отношение к лошадям» Маяковского и «Конармия» Бабеля. А также монолог «Птица-тройка» Гоголя. — Ксива крепко обнял Виля. От него пахло овсом.
— И, знаете что, — продолжил он, — почему бы нам не перейти на новые, более прогрессивные методы преподавания?
— На какие? — осторожно поинтересовался Виль.
— Тысячи лет в университетах преподают с кафедры, — развивал свою теорию Марио, — и в этом я вижу одну из главных причин отсутствия у студентов какого бы то ни было интереса. Математика — с кафедры, астрономия — с кафедры, медицина — и та с кафедры!..
— А откуда надо медицину? — уточнил Виль.
— Ну, как?.. Проктологию я бы начал… Я бы, например, преподавал из… — Ксива запнулся. — Я думаю, вы меня понимаете… О чем читаешь — в том надо и находиться… Холодильное дело — из холодильника. Пусть небольшого. Это сделает, дорогой коллега, лекции гораздо более осязаемыми. Вы только представьте — на лекцию по сельскохозяйственной технике профессор въезжает на тракторе… Оборонная промышленность — на танке…
Виль начал понимать, к чему клонит Марио.
— А на лекцию о лошадях в русской литературе… — начал он.
— Вы — гений, — заржал Ксива, — на вашу первую лекцию вы въедете на белом коне! Это будет очень наглядно для студентов.
— Но я никогда не сидел в седле, — признался Виль.
— Не волнуйтесь, у нас есть очень спокойная лошадь. Я вас на нее заброшу…
Марио Ксива отдал ему своего «Чекиста», загнал сатирика на него, привел обоих к аудитории, а сам уселся на первую скамью.
— Можете начинать, — разрешил он.
Виль с высоты лошади безумно оглядел зал, выбросил вперед правую руку и начал с Гоголя, с его лошадей, сразу с трех, символизирующих Русь.
— Эй, тройка, — крикнул он, — птица-тройка! Куда несешься ты?..
Видимо, испугавшись крика, «Чекист» понес.
— Куда несешься ты, еб твою мать?! — вопрос уже относился не к Руси, а к конкретной лошади.
— Не отклоняйтесь от текста! — настойчиво попросил Ксива.
— Как же тут не отклоняться! — лошадь носилась между рядов, — тпру, зараза!
— У нас сегодня Гоголь, — сурово произнес Ксива, — а вы разыгрываете «Конармию»!
Лошадь пошла галопом.
— Стой, блядь! — вопил Виль.
Ксива встал весь белый.
— Повторите! Как вы назвали лошадь?..
— Птица-тройка, — объяснил Виль. — Куда несешься ты…
— Нет, сейчас… И кого вы саданули ногой?
— Птицу-тройку, — повторил Виль, — которая несется неизвестно куда.
Его заело.
— Слезайте, скуластый! — закричал профессор.
— Я не могу…
Виля снимали с лошади дружно, всем факультетом, он цеплялся, что-то кричал о своем прекрасном отношении к лошадям, цитировал Маяковского, сравнивал лошадей с прекрасными женщинами, перевирая Бабеля…
— У нас сегодня Гоголь, — холодно остановил его Ксива, вскочил на лошадь, поцеловал ее в гриву, погладил ударенный Вилем бок и с небольшим количеством ошибок исполнил монолог «Эх, тройка…» Не слезая с «Чекиста», он отобрал у Виля лошадиных авторов, лошадиные темы…
— Будете читать Достоевского! — презрительно произнес он.
Федора Михайловича Марио недолюбливал — во всем его творчестве он не обнаружил ни одного нежного слова, сказанного в адрес лошади…
* * *
По средам в Мавританской появлялся Арик Персидский. Уже из коридора доносились раскаты смеха, гром его голоса, резные двери гостиной широко распахивались — и в гостиную величественно вплывала его высокая фигура в длинной шубе, с бабочкой на белоснежной рубашке от Кардена и с новой хохмой на устах.
— Еврей — не рыба, — хохотал он, — можно резать ножом…
Гостиная отвечала ему дружным смехом — она на себе проверила правильность арикиной хохмы — за дубовым столом, на высоких графских стульях собирались резаные, проткнутые, распотрошенные и легкопоцарапанные.
И только Арик был из тех редких евреев, над которыми ножичек висел, поблескивал своей нержавеющей сталью, но так и не коснулся нежной кожи.
Это был большой минус, вызывало серьезные подозрения — и его долго не принимали в гостиную и все уточняли: что значит — не сидел, как так получилось…
Приняли его много лет спустя, после того, как в парадной хулиганы сняли с него лисью шубу, отрезав при этом кусок уха.
Но и тогда многие были против. Глечик орал:
— Позвольте, мы должны блюсти чистоту рядов! Ухо ему отрезали хулиганы, а не партия!
Поднялся Харт.
— Обижаете партию, товарищ Глечик, — произнес он. Персидского приняли. Единогласно…
Арик всех обнимал, горячо целовал большими губами, дружелюбно хлопал по плечу Глечика и громогласно объявлял:
— Его величество — карп! Прошу внести карпа!
И в дверях появлялись белые официанты, торжественно несущие на серебряных блюдах карпов, запеченных в сметане.
Дурманящий запах заполнял гостиную, и Арик, быстро скинув шубу и закатав рукава лондонского костюма, начинал есть прямо с рук официанта. В этот момент он забывал даже о хохмах.
— Виляускас, — бросал Персидский Вилю, — если есть что-то на земле, что я люблю — это ты и карп, запеченный в сметане.
Арик ел его с гречневой кашей, причмокивая и облизываясь. Перед ним ставили блюдо, куда он аккуратно собирал кости, и китайскую вазу, в которой он споласкивал свои длинные, тонкие пальцы.
Отвлекать его в этот ответственный момент было рискованно. И это всем стало ясно с первого раза. Гостиная с содроганием вспоминала тот давний пир, когда Арик впервые угощал карпом. Народу собралось мало — в городе свирепствовал гонконгский грипп, и черт дернул Глечика обратиться к Персидскому:
— Арик, — спросил он, — ты случайно не видел Качинского?
— Кач умер, — спокойно ответил Арик, не отрываясь от карпа.
Присутствующие были убиты.
— Кач?! — заорали они. — Не может быть!
— Умер, умер, — успокоил Персидский.
Все начали вспоминать Кача — молодого, красивого. Харт заплакал.
Арик спокойно жевал.
— Бедная Нелли Николаевна, — воскликнул Глечик, хватаясь за голову, — как она это перенесет!..
— Она умерла, — Арик осторожно вынул изо рта косточку.
Харт, как подкошенный, всем своим грузным телом повалился на блюдо с карпом. Темнота пала на гостиную.
— Не может быть! — стон несся из всех углов.
— Умерла, умерла, — успокоил Арик, всполаскивая пальцы в китайской вазе.
— Бедный Абрам Ильич, — всхлипывал Глечик, — он без них долго не протянет. В свои восемьдесят шесть!
— Он дал дуба! — сообщил Арик.
Звук тщательно пережевываемых рыбных косточек и стон повисли над гостиной. Харт начал читать кадиш. Глечик ревел в колени эскорта. Пузынин неистово крестился.
— Пусть им всем будет земля пухом, — повторял он, закатывая глаза, — пусть им всем земля…
И тут в гостиную ворвался сияющий Качинский.
— Это победа! — кричал он. — Я придумал блестящий афоризм! Слушайте: «Переживем — увидим»! А, как вам нравится?
Харт бросил молиться, Пузынин — креститься, Глечик поднял заплаканное лицо с девичьих колен. Все молча, раскрыв рты, смотрели на жадно жующего Персидского.
Тот достал изо рта косточку, бросил ее в вазу и заметил Качинского.
— Качинкус, — сказал он, — где ты бегаешь? Карп остывает.
Первым пришел в себя Пузынин.
— Сволочь, — сказал он, — что вы такое несли? Вас мало повесить! Вас надо исключить из гостиной!
Арик окунул пальцы в китайскую вазу, снял белую салфетку, утер рот.
— Господа офицеры, — сказал он, — когда я ем карпа, запеченного в сметане — для меня никого не существует!
С того памятного всем случая карпа поедали торжественно и молча…
Арик был единственный писатель, который не писал.
Он диктовал. Лежа в японском халате на тахте какого-то Людовика и покуривая «Мальборо», он диктовал Фарбрендеру. Фарбрендер писал, хотя никогда писателем не был. Он окончил Университет и был специалистом по древнееврейскрому языку, единственным на Ленинград и его окрестности и, несмотря на это, работы найти не смог — иврит был запрещен всюду. Кроме «Антисионистского» отдела «Большого Дома». Картина в отделе была ирреальной — русые полковники, капитаны с чубами, курносые майоры и просто лейтенантики-антисемитики махали руками, картавили и орали на иврите: