— Шолом Алейхем, товарищ полковник.
— Алейхем Шолом, товарищ капитан!
— Лешана габаа бирушалаим, Федор Николаевич?
— Бесседер, Вася!
Чтобы лучше бороться с сионизмом, они жрали «цымес», соблюдали субботу, а особенно рьяные — обрезались в кожно-венерическом диспансере.
Фарбрендеру обещали там работу, но после долгих переговоров и трений не взяли — он оказался евреем, а в «Антисионистском» был разрешен иврит, а не иудеи.
Персидскому в то время требовался человек для записывания его «хохм» — предыдущий обнаглел и начал писать сам — и он взял Фарбрендера.
Арик славился своими блестящими «хохмами», но то ли он был безграмотный, то ли бумага ему внушала мистический ужас — он не мог их записывать, и перлы записывались другими.
Творил он на тахте, обтянутой иранским шелком, в шелковом халате, произнося грудным голосом «хохмы» и первый умирая от смеха. Когда смех кончался — он хохмы уже не помнил. Возможно, поэтому он не записывал…
Задачей Фарбрендера было записать хохму «горячей», то есть в тот момент, когда Арик еще смеялся…
Арик забросил в рот пару фисташек, откинулся на подушки, постучал пальцами по животу.
— Профессор, вы готовы?
* * *
Фарбрендер поправил очки.
— Бесседер, — ответил он.
— Мы не в «Большом Доме», — напомнил Персидский, — говорите по-русски.
— Гут, — согласился Фарбрендер.
Арик откинул назад красивую голову, закрыл глаза и поэтически задышал.
— Он был первоклассный футболист, — донеслось с тахты, — он окончил только первый класс!
Тахта дрожала — смех уже душил Арика, он корчился, икал, всхлипывал, пил воду.
— Записали, профессор?
— Да, я только забыл, сколько классов он окончил?
У Фарбрендера было плохо с чувством юмора.
— Кто? — не понял Арик, он уже начисто забыл свой афоризм и был в другом. — Я? Шесть! Как Эренбург!
— Да нет, — сказал Фарбрендер, — этот, как его, теннисист.
У него было плохо так же с памятью.
— При чем здесь Макенроу, профессор? — Арик был озадачен. — Мы же говорили об Эренбурге.
— А, конечно.
И Фарбрендер быстро начертал первую хохму.
«Эренбург был первоклассный теннисист — а Персидский закончил шесть классов».
— Можно продолжать?
— Пожалуйста, — Фарбрендер откинулся в кресле.
Арик положил под локоть подушку и вновь страстно задышал.
— Больше всего в мире не китайцев, — сдержанный хохот поднимался с дивана, — больше всего дураков…
Арик корчился от смеха на толстом персидском ковре, задыхался, держался за живот и плакал.
— З-записали, профессор?
— Да, да… Только вот последнее слово. Больше всего в мире кого?
Но Арик уже отсмеялся и, следовательно, ничего не помнил. Он уже был в другой хохме. Она уже рождалась.
— Особенно кладут на все люди, не имеющие запоров!
Он опять упал с кушетки, визжал, задыхался, ноги его летали перед глазами Фарбрендера, не давая писать.
— Я умру, профессор, я умру.
— Подождите, дайте записать.
Он каллиграфически выводил: «Больше всего в мире запоров у китайцев и дураков.»
Арик, наконец, перестал кататься.
— Записали?
— Да, теперь да.
— Давай-ка сюда. Интересно, что я там создал.
Он взял в свои холеные руки, не знавшие пера, огромный блокнот в латышской коже, отхлебнул «Лонг Джона» и начал читать…
Надо сказать, что кроме того, что Фарбрендер все перепутал, он еще писал справа налево — не надо забывать, что он окончил.
Персидский долго всматривался в текст, затем надел очки, поднес блокнот к очкам и прочел по слогам:
«Классов шесть окончил Персидский — а футболист первоклассный был Эренбург».
Его большие карие глаза полезли на высокий лоб. Оттуда он прочел вторую хохму:
«Дураков и китайцев у запоров в мире всего больше».
Вид у него был беспомощный, растерянный, казалось, никогда уже он не будет смеяться. Не раскрывая рта, он смотрел на Фарбрендера.
— Вы что, читать тоже не умеете? — спросил тот.
— Как это, — не понимал Персидский, — я без книг не ложусь…
— Почему же вы тогда читаете слева направо?
Арик резко вскочил с тахты и запричитал на иврите, которого не знал.
— Вай из мер! Вай из мер! — вопил он.
Но это была уже область Фарбрендера.
— Вэй из мир, — поправил он, — ВЭЙ! И читайте справа налево!
— Не умею, профессор, — Арик носился по гостиной, полы халата; развевались, — не умею! Я университетов не кончал! Не могу!
— А это просто, смотрите: «Больше всего запоров у китайцев и дураков!» Правильно?
Арик перестал бегать, прижался к булю, запахнулся в халат.
— Это мои хохмы?!
— Ну не мои же!
— Что же тут смешного?! — плечи Арика дрожали.
— Что и я вас хотел спросить — что же тут смешного? Взрослый человек, гогочет, на полу валяется, от смеха умирает — а что ж тут смешного? Хорошо, что вы понимаете, а то мне уж показалось, что мне изменяет чувство юмора…
Арик пришел в себя и с интересом смотрел на специалиста по ивриту.
— Послушайте, Фарбрендер, — произнес он, — когда вы холосты — вам жена изменить не может!
— Позвольте, — обиделся Фарбрендер, — но я женат! И тем не менее жена мне не изменяет!
— Странно, — сказал Арик.
— Тем не менее! И я предлагаю кардинально переделать вашу хохму. Смотрите: «Холосты вы или женаты — жена вам изменить не может!»
Хохмы Арика кормили его. Кооперативная квартира с камином и двумя балконами, золоченый буль семнадцатого века, японская тахта, английские костюмы и лисьи шубы — все это были материализованные хохмы. И карп, запеченный в сметане — тоже они…
— Куда вы едете, — говорил он Глечику, — вы же там запьете.
— Не пугайте, — огрызался Глечик, — я пью и здесь.
— Послушайте, вам нечего там делать. Настоящий хохмач должен жить там, где смех запрещен. А когда все разрешено — над чем смеяться?.. Меня пугает одно, Глечкус: просыпаюсь я в одно прекрасное утро — и смех разрешен… Это для меня хуже смерти. Я могу смеяться только над запрещенным. На кой мне хрен ехать на эту вашу свободу — у меня ж там денег не хватит даже на Фарбрендера…
* * *
Кроме Марио Ксивы на кафедре было еще два преподавателя.
Урхо Бьянко читал древнерусский. Самое трудное в его работе было — найти студентов. После нескольких лет кропотливых поисков он обнаружил двух старух, которых, как утверждали злые языки, он оплачивал, чтобы они регулярно посещали его лекции.
Если в группе было меньше двух студентов — она распускалась. С сильно выраженным лапландским акцентом Бьянко, раскачиваясь, читал нараспев Эпос. Старухи мирно, по древнерусски, похрапывали в ожидании зарплаты.
Когда одна из них отдала Богу душу — Бьянко сам чуть не умер. Он устроил настоящую охоту на студентов — ходил по домам, поил пивом, рассказывал анекдоты, обещал тринадцатую зарплату — но так никого и не поймав, плюнул, и, заметив в городе значительное скопление турок, переключился на турецкую литературу. От студентов не было отбоя. Правда, неожиданно встал вопрос, какое отношение турецкая изящная словесность имеет к славянской.
Урхо тут же накатал научный труд, в котором довольно оригинально и доходчиво доказал глубинную связь двух литератур, показав, что турецкая, как и славянская, являются славными наследницами византийской, и русско-турецкая война, которая чуть было не вспыхнула на кафедре, не разразилась.
Человек он был сложный и противоречивый, с большой лысой башкой и всеохватывающими глазами — если один смотрел влево, то другой — обязательно вправо.
О России у Бьянко было довольно своеобразное представление — по Москве бродят медведи — летом бурые, зимой — белые, хлеб делают из мацы, на стол вместо самовара ставят биде, а закусывают фужером.
В квартирах нет унитазов — специально, чтобы люди бегали на вокзал.
Арестовывают по дороге, не дав пописать — при пытке сознаются быстрее.
Русских он недолюбливал, евреев — не мог терпеть. Они тащили белокурую Россию назад, в пропасть, в публичный дом.
Любой руководитель, приходивший там к власти, у Урхо автоматически становился евреем. Других жиды просто не допускали. Они заглядывали в паспорт, в штаны… Они меняли своим ставленникам фамилии, форму носа, цвет волос, произношение, биографию. Они были способны на чудеса и коварство, на дьяволиаду, если из какого-то местечкового еврея им удавалось вылепить Никиту Хрущева!
Дольше всего они корпели над Сталиным — ставили ему грузинский акцент, орлиный взор, напяливали галифе, вставляли в зубы трубку, обучали чисткам и массовым расстрелам.
Евреи отдали Турции Арарат, продали американцам Аляску и собирались подарить Израилю Урал.