— А ты на Дебору в юности, когда она танцует, немножко похожа, — тихо, остановившись на секунду, сказала Елена Варе на прощанье, когда Семен уже вошел в лифт.
— Ой, да что ты, она такая красавица, а я такая толстая! Ой спасибо тебе! — внезапно, растрогавшись, расцеловала ее Варвара.
Чуть затянуло облаками. Парило. И от того, что молочное небо висело ниже, еще большей душераздирающей нежностью веяло от низенького допотопного двухэтажного домика — старомосковской сараюшки, с деревянной надстройкой — рядом с престижным многоэтажным желтоватым кирпичным типовым уродом, из которого они только что вышли. В перпендикулярном переулке, в криво огороженном палисаднике, что-то с кричащей венчальной красотой цвело.
— Тебе понравилось? Чего загрустила? Чего — плохо себя чувствуешь? — спохватился вдруг Семен, полдороги к метро буйно, по щепкам, разбиравший до этого мораль фильма («Видишь: главный герой — бандит и убийца, но порядочный, а второй тоже бандит и убийца, но непорядочный!») — Едем ко мне! Я сегодня друзей одних пригласил вечером. Мы с тобой будем принимать гостей!
Через сорок минут, с обморочным ужасом спрашивая себя: как это опять так получилось, что, вот, весь день уже вместе — а не говорят они с ним ни о чем серьезном, личном, — и есть ли вообще у него это серьезное и личное? И не являлась ли для него ночь в церкви просто таким же крутым культмассовым походом, как вот сегодня паломничество к арбатскому видаку, на фильм? — Елена сидела у окна, в торце стола, на кухне у Семена, а сам Семен, с затянутой подробностью разводя костер на плите под высоким дульчатым чайником, стоя к ней, то спиной, то боком, залихватски пересказывал когда-то читанный по программе в университете готический эпос — описывая действия Зигфрида по отношению к Брюнгильде своим излюбленным трескающим полуцензурным пошляцким советским словцом, которое хуже и безвкусней, чем откровенный мат.
Пойдя на беспрецедентную жертву, Елена попробовала заговорить о любимой литературе — и, доверив ему, как нечто самое сокровенное и интимное — назвала имя лучшего писателя двадцатого века.
— Стилист, стилист… — бодренько отреагировал Семен. — Моя преподавательница на факе недаром сказала нам как-то, что он — стилист. Я его раньше не читал. Но тут как-то взял, прочитал страничку — читать сложно — отложил и понял: «А! Действительно стилист!»
Говорить о философии Елена поостереглась — потому что и без того Семен уже, когда представлял ее прежде приятелям и приятельницам, глухо-испуганно предупреждал: «Она очень умная…» — причины чему Елена, как ни напрягала память, в их разговорах, с ее вечным молчаливым внутренним зажимом, не могла найти — и в конце концов самокритично приписала это знаменитому эффекту «молчи, за умную сойдешь».
Выяснилось, между делом, — пока Семен, опершись на газовую плиту задом и стреляя в нее глазами, рисковал спалить штаны, — что на уроках физкультуры в университете он фехтует — сражается на затупленных шпагах — и какой-то больно саднящей диссонансной бутафорской грустью зазвучала в Елене эта гамлетова нота.
— Чего это они так рано? — встрепенулся вдруг Семен, когда какими-то местными, натренированными локаторами уловил, что на лестничной клетки у входной двери кто-то возится.
Семен тапочно зашаркал в темные длинно́ты коридора. Было слышно, как он отпирает, с цепным звуком, дверь, впустив лестничную гулкость, — затем, пришибив гулкость домашней заглушкой, захлопывает. Спустя медленное какое-то, одиночное шарканье, Семен появился на пороге кухни с букетом черно-багряных тюльпанов с гигантскими роняемыми головами.
— Какой-то мамин поклонник… — тут же объяснил Семен с неловкой кривой улыбкой. — Я даже догадываюсь, кто это! Надо же… Положил рядом со входной дверью и убежал. Не знает, что мамы нет в городе. Смотри, что он рядом на половик положил…
Семен бросил на стол багровый тюльпановый лепесток: в его углублении — как на берестяной грамоте — было выцарапано чем-то острым: «Я вас люблю».
Когда пришли шумные гости, это багряное объяснение в любви — не ей — эти пылкие тюльпаны, пристроенные Семеном наспех в стеклянную полуторалитровую банку, так, что они распадались во все стороны и клевали перистыми носами стол, добавляли какой-то странной муки в и без того уже становившееся с каждой минутой все более и более безнадежным внутреннее отчаяние Елены. Чужая сумеречная кухня. Чернота за окном. Зачем я здесь?
— Не, я просто не знал сначала, ребят: когда обливаешься холодной водой после физических упражнений… — обычным бодрецом вещал Семен кому-то, в другой части тусклой кухни, гуманно спелёнутой и затянутой уже легкой мутью ее усталости, недоумения и душеразрывающей тоски — в физическом преломлении воплощавшейся чужими клубами сигаретного дыма, — …тогда просто сжигаешь мускулы! Я этого не знал — и всегда после зарядки ледяной водой обливался! И зря! — ликовал Семен. — Вот учтите это, это надо просто запомнить! Это надо знать каждому.
Курил Семен с такой же изломанной бывалой многозначительностью на лице, как будто случилась какая-то драма — будто говорит он не о мускулах (будучи сам щупленьким — так что Елену даже изумила такая его осведомленная зацикленность на физкультуре), а об индивидуальной эсхатологии, к примеру.
И опять над Семеном, как и прежде, как она замечала, подсмеивались, подтрунивали. И ей почему-то становилось его жалко.
Почему я не могу оторвать взгляда от его лица? Не красивого — это уж точно. С этим птичьим загнутым носом. Судорожного, резко гримасничающего, паясничающего. С этими фиглярскими складками вокруг криво изгибающегося рта. С этими огромными резкими бесстыдно глазеющими сапфировыми глазами.
— Ребята, я подонок! — возликовал Семен, вскакивая со стула на крутом новом изломе разговора за дымовой завесой. — Я получил двадцать пять рублей семьдесят пять копеек гонорар! Написал заказную статью, воспевающую мощь советских воздушно-десантных войск! Могу дать почитать! Я — подонок! Но это же такой стёб! Двадцать пять рублей семьдесят пять копеек! Стеба́лово!
«Что это я, в конце-то концов?! — взбунтовалась, наконец, внутренне Елена. — С какой стати у меня разрывается сердце от всего этого кошмара, от всей этой пошлятины? Ведь таких людей, как он, на улицах — миллион. И не придет же мне в голову страдать из-за их несоответствия моим — да, сладким, но явно не в кассу — грезам! Просто немедленно встать и уйти отсюда и забыть его!» — кричала уже внутренне Елена, и с ужасом чувствовала, что от переживаний ее уже колотит крупной дрожью.
— Да что с тобой, малыш? — обратился к ней вдруг, выплыв откуда-то из-за кулис дыма, наклонив к ней прокуренное лицо и полуобняв ее за плечи, держа при этом в правой руке еще и сигарету, Семен. — Тебе нехорошо?
Да не хорошо. Да знобит. Да плед. Да свитер. Да чай.
Выйдя через несколько минут, как ходячая мумия, в пледе из кухни — с таким, видимо, несчастным лицом, что никто из гоготавших за столом не осмелился спросить ее куда она (в туалет, в ванну, в коридор, в небо, куда угодно, прочь отсюда) — Елена, едва соображая что она делает, почему она не уезжает домой, и почему шляется в потемках по чужой квартире, зашла в темную комнату матери Семена, подошла к тому самому окну, у которого дышала рдяным колокольным звоном на рассвете, знакомым жестом рванула шпингалет, и раскрыла чуть задребезжавшие створки. Темный, усаживающийся сам в себе в цвете, сине-коричневый квадрат распахнутого окна, разряженный апельсиновыми всплесками окон домов напротив, обдал ее успокаивающим свежим теплым летним ночным воздухом. Моментально охолынув, сбросив волнение, вместе с пледом, — как только решила, что на посиделки на кухне ни за что не вернется, Елена принялась мирно рассматривать синие абрисы домов на фиолетово-черноватом панно неба — как будто бы обведены контуры крыш были яркой кисточкой — чуть контрастно светлее. Вот погасло — со скоростью падающей звезды — прямо напротив окно. Вот — с такой же неожиданностью в верхнем правом углу зажглось, как звезда, свежее, неведомое. Заметались тени, окно погасло. Долго в этом устоявшемся равновесии сокрестий звезд напротив ничего не менялась.
— А тебе все просили передать «до свидания»… — неожиданно подошел к ней в темноте, справа, Семен — как-то неправдоподобно быстро, по ее звездным меркам, выпроводивший гостей. — Видишь, мы вон тем вот с тобой двором вон так ночью проходили…
Они оба тесно высунулись в окно. Левая рука Семена, легшая ей на талию — разумеется, просто чтобы лучше направить ее стан и правой рукой верно навести ее взгляд, и сверху показать их путь во мраке двора — чуть дрожала.
— Вон там слева мы вошли во двор — сориентировалась? И вот так насквозь вышли — воон туда! Видишь? — еле справлялся Семен с дрожью уже и правой, указующей, руки.