— Ну и вот Матильда наша… Она же, почему, ты думаешь Матрёной-то на могилке написана? Она же, несмотря на то, что родители поляки были, католики, она в Минусинске крестилась в православие… Крещена с именем Матрёна!
— Как?!
— Как чердак.
— Как?! А я думала, это просто такое имя у нее как бы двойное… Ну как перевод, одно русское — другое польское! Крещена?! Как?!
— Как-как… Вот так! И второй такой рьяной православной не сыскать было. В Минусинске же у Матильды самый близкий друг — знаешь кто был? Никогда не догадаешься! Местный священник! Из главного Минусинского собора! Священник Петр Чистяков! Он какой-то очень умный, образованный и добрый был, как Матильда рассказывала. Петр Чистяков ее с первым мужем венчал — с поляком, тоже крестившимся в православие. И вот они с Матильдой даже православную воскресную школу там, неофициальную, для местных бедных детей в Матильдином доме на набережной затеяли. И музыкальные фортепьянные четверги у нее в доме устраивали вместе, и философские беседы, вместе со священником Чистяковым, для местной интеллигенции.
Елена уже просто не верила своим ушам — ей хотелось ущипнуть себя, чтобы проверить — не является ли это все сном — и не заснула ли она, все-таки ненароком у Семена дома под колокольный звон: как будто бы Анастасия Савельевна всю жизнь изображала притырышную — и вдруг перестала.
— И когда революция случилась, и Матильду раскулачили, когда этот пропоица Севастьян дом-то большевикам отдал, — это же именно Петр Чистяков Матильду с Глафирой спас потом — деньги на дорогу дал, и сказал им пробираться в Крым, чтобы спастись, вместе с его надежными друзьями. Ну и вот потом Матильда всю жизнь, уже когда они в Москву из Крыма переехали, большевиков не просто ненавидела лютой ненавистью — она их презирала! Она просто делала вид, что советской власти не существует — и что она, Матильда, будет жить, как жила, ходить в церковь, молиться, печь куличи, угощать моих одноклассниц… А мама моя, Глафирушка, всегда дома за столом следила за Матильдой, и чуть что Матильда скажет про советскую власть, или про прежнюю жизнь, — Глафирушка моя сразу, как фурия: «Мама, перестань!» Очень мама боялась, что мы в школе что-нибудь сболтнем. И вот — пришла ко мне однажды в гости после Пасхи Люба Стрельцова, одноклассница — а у нас дома еще и куличи, и пасха остались — ну и Матильда давай ее угощать, конечно. А Люба Стрельцова жила не в бараках, как все из нашей школы, а в таком там доме хорошем, кирпичном, чуть подальше. И оказалось, что девочка-то эта из семьи… Ну, понимаешь… Энкавэдэшники…
— Ну? Ну?
— Баранки гну! И Люба-то в школе донесла про куличи. И был страшный скандал, разбирательство, меня чуть из школы не исключили… Мама моя плакала, на Матильду ругалась: «Ты, девочке жизнь сгубишь!» А Матильда все равно считала, что грех скрываться — только съехала от нас — комнатку себе маленькую снимала. А я к Матильде любила то и дело в гости бегать. А у нас же в бараке всегда шумно было — братья, соседи… Я так любила к Матильде приходить с книжечкой — сижу, читаю, а Матильда мне все про старую жизнь, про Минусинск, про свой дом на берегу Енисея рассказывает… Матильда почему-то каялась и винила себя в том, что вообще революция произошла — говорила: вот, это я виновата во всем — это по моим грехам переворот в стране случился — потому что в грех впала с прохиндеем этим Севастьяном, роман закрутила, невенчанная с ним жила. На мужа-то, поляка, с которым Матильда венчана была, по законному православному обряду, похоронки еще не было, он без вести пропавшим считался, когда Севастьян появился. А еще Матильда, почему-то очень верила — какое-то у нее видение было — что есть какая-то икона в Польше, чудотворная, и что если она к ней когда-нибудь приложится, то советская власть кончится…
— Как? Как называется икона? — аж задрожала от нетерпения узнать рецепт Елена. — Ну пожалуйста! Вспомни!
— Да не помню я Ленка! Разве ж теперь уж упомнишь все эти Матильдины сказки, которые она мне там наговорила, пока я книжечку читала… Какое-то непроизносимое трудное сочетание каких-то согласных… Ну, знаешь, на польском… Чешуще-щебечущих каких-то.
— Мамочка! Ну вспомни! Это ведь очень важно! — умоляла Елена. — Мы ведь должны немедленно что-то предпринять, если ты вспомнишь!
Но Анастасия Савельевна уже только посмеивалась над суевериями дочери и Матильды.
— А еще я помню: когда мы-то с Глафирой-то уже в Москве давно жили, а Матильда — в Ужарово, от греха подальше, из Москвы переехала — и жила там одна, как в монастыре, богомолицей, — как-то раз весной, на Пасху, приехала она в Москву в гости к Вовке… Помнишь дядю Володю? Ты наверное, не помнишь уже…
— Мааа…. Ну не склеротик же я! Конечно я помню дядю Володю! — застонала Елена — ненавидевшая эти материны вечные присказки: и тут же живо увидела перед собой полноватого русоволосого материного среднего брата — доброго чувствительного выпивоху. Рано, очень рано умершего.
— Матильда советскую власть просто не-за-ме-ча-ла… — сожрала, как-то сама того не заметив, Анастасия Савельевна, даже без спросу, самый последний кусочек кулича и, сдобно, вращая щеками, с озорным огоньком в глазах, выговорила: — Ну и вот Матильда приехала к Вовке в квартиру на день рождения. Матильда старая уже была! А всё с таким же норовом: у нее всю жизнь оставалось самосознание — что она дворянка из древнего польского княжеского рода — а большевики — шваль подзаборная. А день рождения у Вовки в том году практически с Пасхой совпал, в апреле. Матильда сидит за столом… А ей же Глафира строго запрещала при детях о Боге говорить! А Матильде нашей всё трынь трава! Матильда сидит и рассматривает чайный бокал — обычный советский фаянсовый чайный бокал — а на бокале написано: «ВСХВ». Это так ВДНХ прежде называлась, не Выставка Достижения Народного Хозяйства, а Всесоюзная Сельско-Хозяйственная Выставка. Матильда сидит и задумчиво эдак вслух зачитывает: «В, С, Х, В! Какие молодцы! Это кто ж тебе, Володюшка, догадался такой прекрасный подарок сделать — именной бокал с надписью?! Надо же, как же остроумно, — говорит, — бокал надписали! ВСХВ! “Владимир Савельевич — Христос Воскрес!”»
— Ну ты мне бы хоть крошечку куличика еще оставила! — счастливо смеялась Елена, уже натягивая в прихожей летнюю сиреневую куртку и быстро вылетая за дверь.
Болтаясь между прудами по вспыхнувшему клейкой листвой Стрешневскому парку, Елена, в лазоревом мареве собственных грез, уже не разбирала — где сверкающее, слепящее, послеполуденное золото одуванчиков — а где только что распустившееся, свежее, щекочущее нос, маем пахнущее, махровое солнце.
И произошедшее ночью — вся красота храма и ночной церковной божественной службы, и рассветные колокола, звонившие специально, как для глухих, в растворенное окно старого дома, и свалившееся на нее вдруг богатство откровений Анастасии Савельевны, заеденных куличом — за все это Елена чувствовала несказанную благодарность — благодарность такого рода, которая сама по себе отрывала ее от земли, позволяла парить в жарком воздухе, над одуванчиками, над солнцем.
Незаметно, в этом летающем, небесном чувстве благодарности появился земной, совсем земной образ Семена — и, не снижая оборотов восторга, Елена попробовала и Семена в это небесное свое чувство врисовать.
«Венчаться, венчаться — наверняка Семен предложит мне венчаться, — думала она, как о факте уже почти свершившимся и практически неизбежным. — Позвать ведь вдвоем, вместе молиться на пасхальной службе — это почти как предложить руку и сердце — даже еще серьезнее!» — с некоторым умилением думала она. И вся ее предыдущая внутренняя к нему настороженность, все его слишком внешние для нее, слишком расхожие, слишком… хваткие, что ли, балагуристые слова и тиражные ужимки, и все это даже его подшепетывание и подхрамывание, и пошловатые реплики, и даже политическая неразборчивость — все это сейчас, в жару восторга было мигом растоплено, отброшено — и переплавлено в бездну возможности для жертвенной, снисходящей к недостаткам смешного Семена, любви.
Вечером на вытребованной у Анастасии Савельевны сильно гнутой — прямо по середине (какое счастье, что трещина не пришлась на лицо!) чайной фотографии, Елена рассматривала чуть курносое лицо гордой, красивой, рослой, худощавой, очень стройной и очень старой женщины в длинном тонком приталенном черном платье и строгом, по-деревенски подвязанном платке — под вековыми липами в Ужарово, на узенькой лавке без спинки, маленьким ножичком чистящей, зажав в артритных длинных бугристых пальчиках, крупные белые грибы. Матильда. Княжна Матильда. Пани Матильда. Дворянка, дочь ссыльных польских вольнодумцев, фабрикантша, сибирячка, крымчанка, московитка, простолюдинка, святая богомолица, отшельница, почти монашка.