— Раз тебя раздражает запах водки — выпей джину! — недоумевала крохотная, кудрявая, уже весьма набравшаяся и того и другого, крикливо-скандальная двадцатилетняя Маша посреди большой, прокуренной, полной хлама комнаты. — Семен, ну почему она не пьет?!
Размякший от изобилия напитков вокруг Семен назвал возраст Елены.
— Сёма, мля, какие мы с тобой старые! — истерично, с нетрезвыми слезами на щеках кричала Маша. — Вы останетесь у меня на ночь? Куда же вы?
И Елена вздохнула с облегчением, когда спустя поверхностную дегустацию Семеном заграничных питейных изысков, они оказались вновь на мокро темной улице, разводя подошвами бензинные тона единственного фонаря в луже.
Уже почти дойдя до метро, и надеясь успеть на последний поезд, Елена решила звякнуть Анастасии Савельевне — сообщить, что жива, и что скоро будет дома.
Семен, втиснувшись с ней в тускло-серебристый, половинчатый, стылым мокрым куревом разящий козырек таксофона, впервые обнимал ее на улице — до этого любые проявления ласки сводя к узко-напористым, целеустремленным битвам у себя в квартире, а вне дома, ни на улице, ни в гостях даже и за руку ее ни разу не взяв.
— Малыш, когда же мы… — заговорил Семен, притягивая к себе Елену за талию дрожащими руками.
Двушка то ли проскочила, то ли застряла — потом все-таки с железно-утробным звуком звякнуло соединение: Елена чуть отпрянула от Семена, прижав трубку к уху. Анастасии-Савельевниного голоса Елена не услышала, но на всякий случай, полагая, из-за странностей связи публичных таксофонов, что ее-то, с этой стороны запутанных проводов, Анастасия Савельевна может слышать, сказала:
— Мама, не волнуйся, я…
Анастасия Савельевна повесила трубку.
— У тебя есть еще двушка? — расстроенно спросила Елена Семена, задумчиво взвесив трубку на металлическом безмене рычага.
— Двушек больше нет… Что, мать повесила трубку?
Елена огорченно кивнула.
— Может быть, тогда нам надо вернуться и остаться на ночь у Маши? — шептал Семен, обдавая ее лицо можжевеловыми парами бифитра.
Елена задумчиво мотала головой.
— Малыш… Малыш… — шептал он со своим замшевым «ш» в конце, прижимая мокрые губы к ее губам. — Малыш… Когда же мы увидимся снова? Когда? Когда? Скажи мне: когда? — и руки Семена, притягивавшие ее за талию, шарившие под свитером по ее спине, все больше дрожали.
И Елена с какой-то горечью, с ужасом, с прежде уже охватывавшей ее в момент его ласк оторопью, думала: вот, вместо воображенного мною любимого, запредельно, трансцендентно духовно близкого со мной — какой-то мужчина с дрожащими от желания моего тела руками.
— Когда? Когда мы увидимся? — и по его голосу она точно знала, что имеет он в виду не свидание, где признается ей в любви — а совершенно прикладной интерес — который, если бы Семен любил бы ее, не имел бы столь болезненного для него значения.
— Когда, малыш? — напирал на нее, прижимая ее к кирпичной стенке, подпиравшей с правого боку таксофон, Семен.
Елена, уже едва сдерживаясь, чтобы не заплакать, как почти ругательство, бросила:
— Завтра, Семен, завтра… — с интонацией «никогда».
— Зачем ты так жестоко говоришь со мной, малыш… — нес уже что-то несусветное, прижимаясь напитанными джином губами к ее губам Семен.
А на следующий день Елена с утра, вынув из розеток вилки от обоих телефонов дома, взяла ножницы и отрезала их. И легла умирать от горя. И Анастасия Савельевна только через два дня обнаружила перерезанные провода, и ей пришлось вызывать монтера-татарина Рому.
И Елена так и не узнала, звонил ли в эти дни Семен, чтобы попробовать добиться своего «завтра».
А починенные провода ничего доброго с собой не принесли. Классная руководительница Анна Павловна, как раз кстати, чтоб уж всё разом было плохо, теперь, когда весь мир с Еленой был в раздоре, позвонила и нажаловалась Анастасии Савельевне, что Елене, из-за пропусков, грозит неаттестация в году. И Анастасия Савельевна, вдруг поняв, что Елена не просто «иногда» прогуливала, а и вообще на уроки заглянула в двух последних четвертях только пару-тройку раз, ужаснулась, почему-то, до смерти испугавшись всех эти аттестатов-неаттестатов, всей этой полутюремной советской бюрократии — и закатила истерику.
Елена же забастовала полностью, заявив, что в школу больше ходить вообще не будет, что все бессмысленно. Анастасия Савельевна, как идиотка, с абсолютно не своими, чьими-то, чужими, чуждыми, чудовищными пошляцкими репликами, кричала про то, что надо любить коллектив, что тогда дури в башке будет меньше — чем окончательно уничтожила все внутренние возможности для Елены рассказать ей о своем горе.
— Надо вставать рано, делать зарядку, обливаться холодной водой! — заходясь от спазматического ужаса от вида не встающей сутками с оттоманки дочери, орала Анастасия Савельевна. — Надо ходить в школу и участвовать в общественной жизни одноклассников!
Елена только молча дивилась, как с такой безмозглой бесчувственной дурой, как Анастасия Савельевна, она могла жить под одной крышей, доверять ей, любить ее.
Мать нарочно созвала даже и вечеринку — пригласив любимых студентов и студенток. И, изумляясь, глядя на лица счастливых, болтливых, визжащих, абсолютно влюбленных в Анастасию Савельевну девчонок и мальчишек — громко, сгрудившись гуртом на кухне, бесстыдно, как в бараке, поверявших Анастасии Савельевне и друг другу свои личные проблемы и с деревенским идиотизмом жаловавшихся на своих возлюбленных, — Елена, с еще большим омерзением, хлопнула дверью и ушла на улицу.
— Я не буду тебя кормить! Ты ведь в университет собралась?! — визгливо срывалась опять на следующий день в истерике Анастасия Савельевна. — Не будет тебе никакого университета! Я больше ни копейки тебе не дам! Вышвырнут тебя из школы — сама будешь виновата! Пойдешь работать, зарабатывать! И в университет никакой не поступишь! — ликовала мать.
Елена, на миг, как-то внутренне съёжилась от перспективы искать какую-то нелюбимую работу — не по вдохновению, а для заработка, в чем втайне видела что-то крайне грешное, разрушительное для души. Однако, переборов секундный страх, не сдавшись внутренне, выстояв эту какую-то звенящую секунду, этот момент истины — тут же успокоенно подумала: «Наплевать. Прекрасно. Пойду работать в любую типографию. Фальцовщицей. — (хотя, что такое фальцовщица весьма абстрактно себе представляла.) — А потом поступлю на рабочий факультет университета. Не смертельно».
Села. Тут же, решив, что важность момента все-таки требует встать, — встала, и, глядя во взбесившиеся глаза матери, спокойно сказала:
— Мне ни копейки от тебя не нужно. Прекрасная идея насчет работы. Я уйду от тебя. Уйду к Ривке. И буду зарабатывать сама. А в университет поступлю — хоть ты лопни от злости. Большой привет твоей покойной идиотке мамаше, сгубившей тебе жизнь. И не смей больше орать тут ходить. Я не желаю с тобой больше разговаривать. Это моя жизнь. И я сама буду решать, как мне жить дальше.
И дождавшись, как Анастасия Савельевна, захлебнувшаяся очередной, заготовленной уже было, но разом отмененной, руганью, выбежала из комнаты, Елена рухнула на оттоманку обратно.
Из-за внутреннего столбняка, ощущения вселенского горя из-за Семена, не было сил даже на то, чтобы немедленно встать, собрать вещи, и переехать к Ривке. И Елена решила отложить это до завтрашнего утра. И когда рядом с ней на письменном столе зазвонил телефон, Елена с ужасом, думая, что это — Семен, и на космической скорости прокручивая все варианты — что же ему сказать?! — и одновременно даже радуясь возможности испытать свою волю, встать, подойти к столу и размяться — с невообразимой быстротой бросилась на телефонный аппарат и схватила трубку.
— Кррра-а-асавица… Это я куда-то пррра-а-апал? Или это ты куда-то пррра-а-апала? — заграссировал, затанцевал вдруг — сводя с ума каким-то свежим, неожиданным, давно забытым, жеманным, человеческим, счастливым, умным, игривым тоном — голос Крутакова. — Я уже лет сто о тебе не слыхивал. Жива?
— Женечка… — обомлев, только и сказала Елена, как-то мигом выйдя из уничтожающих разум, волю, гордость, достоинство — рамок навязанной Семеном игры — и войдя, на волнах Крутаковской картавни́, в прибой умной, тонкой, прекрасной жизни — с раздолбайскими прогулками, бульварами, книжками — жизни, казавшейся теперь настолько нереально далекой, что до нее даже и внутренне она не смела дотронуться — после всего этого ада с Семеном.
— Женечка… — повторяла Елена, даже не зная что сказать.
А сама про себя зачарованно говорила только: «Как хорошо! Какое счастье! Не может же быть такого счастья — что он позвонил так вовремя…»
— А я, знаешь, сегодня вечеррром перрреезжаю к Юле́, на Цветной, — весело картавил Крутаков. — Вот, звоню тебе телефон на всякий случай туда дать. Юла́ на все лето в Крррым с хиппанами какими-то шляться укатила. А я там сидеть ррработать буду.