В моей грусти уже не было боли. Каждая новая потеря всего лишь эхо первого потрясения. Со временем прошлое напоминает кадры немой хроники, а люди — статистов. Мне казалось, что теперь я думал о любовном вздоре с долей здорового скептицизма.
В тот день мы со старичками совершили дальнюю экспедицию по лиману в Белгород–днестровскую крепость. За окном «Стрелы» золотилась вода. Бодлеровские альбатросы недовольно балансировали крыльями на буях фарватера от волн корабля.
Мы бродили по загаженным закуткам вековой турецкой твердыни. С зубчатой стены я пытался представить, как турецкий паша, властитель края, лет триста назад тосковал о Великой Порте.
— Какое свинство! — возмущалась Маргарита Эдуардовна, брезгливо перешагивая сухие памятки современников. Монументальная фигура ее мужа в панаме на бастионах, казалось, провожала мои романтические миражи.
Я отправился выпить.
В пустынном павильоне при музее бармен–детина болтал с девицей, делавшей капризное лицо. Ветер перебирал эбонитовые висюльки у входа, и они тихонько постукивали, как четки янычара из моих фантазий, шевелил рыболовецкую сеть под потолком вокруг корабельного штурвала и бесцеремонно задирал углы салфеток на столах. Было около четырех дня. Я смаковал охлажденный спиртной коктейль.
Из–за ив со стороны лимана скорым шагом появилась Маргарита Эдуардовна. Она запыхалась и с порога поискала меня взглядом, близоруко щурясь и помахивая шляпой, как веером. Я поднял руку.
— А, Саша! Наконец–то! — Женщина засеменила ко мне. — В Москве переворот!
— Какой переворот?
— Танки. Армия. По радио передают. Александр Иванович сейчас узнает.
— Хотите что–нибудь выпить?
— Нет. Хотя закажите мне газировки…
Пожалуй, это все о политическом демарше с аббревиатурой из твердых согласных. Курортники волновались. Некоторые уехали в Одессу. Профессоры безуспешно пытались дозвониться в Москву. А через два дня эфир наполнила победная трескотня, и радио стало невозможно слушать.
По–прежнему море искрилось, солнце грело. Я собирался домой.
Тут меня дожидались предсмертные корчи нашей с Ирой любви. В одиннадцатом часу вечера позвонила мать Ирины и со слезой в голосе поинтересовалась, у меня ли ее дочь. Я ответил «нет» и отправился в музыкальную студию, где работала Родина.
Спитый коллектив что–то отмечал в прокуренном кабинете Ирины. Из табачного чада выплывали пьяные физиономии и остекленевшие взоры. Ира помахала мне с колен долговязого старичка. Тот обрадовался моему приходу — нечаянному избавлению от пьяненькой женщины. Она поцеловала меня в щеку. Я испугался, что оживившиеся педагоги грянут «к нам приехал», заставят меня пить вино, и ощутил привычное в последнее время с Ирой раздражение.
— Мать и Сергей ждут! — шепнул я.
Родина поморщилась.
— Подождут! Поехали к тебе! — В ее зрачках плясали веселые бесы. Но в полуночном такси она передумала. — Я — домой!
Машина остановилась возле каменной бабы. Ира, не прощаясь, хлопнула дверцей. Затем с туфлями в обнимку, босая, прошлепала к окну машины и крикнула:
— Не звони мне никогда!
Я, паясничая, сделал под козырек, и уехал. В ушах еще долго звенел ее голос, а гигантские клещи больно ворочались в груди: сейчас мне кажется: я знал, что больше не увижу ее!
Зимой СССР, крупнейшая империя современной цивилизации, закончила существование. Мы с Дедом как раз были в командировке. Напарник внимательно смотрел в выпуске новостей рядовой телерепортаж, — будто, затянувшийся прогноз погоды, — о том, как Горбачев подписывал бумагу…
— О как! Нобелевскому лауреату даже стакан чаю не налили! Не заслужил! — Дед резал хлеб на весу. Ломоть упал в миску с борщом. — У-у, блин! — И я не мог разобрать, сожалел Дед об оплошности с хлебом или о стране.
Дома тоже происходили движения. На мосту через Днестр у Дубосарской гидроэлектростанции подстрелили полицейского: миниатюрная спираль Вико сараевского образца — кто не понял: ассоциация с убийством принца и начало первой мировой…
…Уже летом, где–то между Хабаровском и Уссурийском я отстал от секции и догонял в общем вагоне пассажирского поезда. Попутчики обсуждали сообщение по «Маяку»: новую войну — на этот раз, в Приднестровье. Армия независимого карлика атаковала город Бендеры. Для меня с юности город пленной турчанки Сальхи, матери Васи Жуковского, будущего поэта, и омоним прототипа Остапа Шора, следователя из Одессы, с которого Ильф и Петров писали великого комбинатора…
В мире всегда была война. И, тем не менее, война почти всегда заставала людей врасплох. Танки? Армия? Бои? В шестистах километрах от географического центра Европы! В памяти беспорядочно всплывали цифры кровавых жертв двадцатого века. Одних военных потерь выходило около ста миллионов. И ни одного мирного года по всему земному шару! Я не представлял, что такое сто миллионов покойников, рассеянных по двадцатому веку. Зато очень хорошо представил свой сад и дом, раздавленный гусеницами танка.
Поезд плелся по Приморью. Тысячи русских за окном, сотни их в плацкартах ходили, жевали, болтали, пили водку. В девяти же тысячах километров на запад, на клочке земли на карте величиной с копейку, впервые за сорок семь лет совершалось массовое зверство. А здесь многие даже не знали, где находится страна белых аистов.
Я курил в заплеванном тамбуре. Кому я мог рассказать о своем страхе за Родину? Пьяным проводникам и потаскухам в их купе, где завывал магнитофон? Узкоглазым китайцам, теснившимся в проходе возле тюков барахла? Глядя на смеющиеся рожи подвыпивших попутчиков, я ощутил разницу между русскими, живущими в России, и теми, кто думал по–русски там. Мы считали себя частью нации. Но в огромной стране с ее пространственными пустотами нас не ждали.
— Я звонил! — сказал Дед на секции. — Жена говорит, у нас не стреляют…
На ближайшей станции я сам позвонил домой. Мать Ирины всхлипывала в трубку. Из ее мокрых фраз выходило: перед самой войной дочь и внук отправились отдыхать к Гиммерам на реку, где сейчас шли бои, связи с городом нет, транспорт туда не ходит.
Спустя месяц по радио сообщили, что войска разведены, упоминались птичьи фамилии генералов–миротворцев Воробьева и Лебедя. Я перезвонил матери Ирины. Женщина проблеяла в трубку навзрыд:
— Са–а–ша! Горе–е–то какое-е!
— Что! Что у вас? — проорал я. Но за тридевять земель захрюкало и запикало.
Потом трубку взял Алексей. Я говорил с Родиным и пытался осмыслить, что он делает в квартире своей бывшей тещи? А он объяснял мне что–то про мои железнодорожные связи и про то, что ребенка пока не с кем оставить…
— А Ира? — Я сразу оглох и охрип.
— Ее больше нет. — Его голос перешел на фальцет. Алексей всхлипнул и замолчал…
Я немедленно собрал вещи, спрыгнул с секции и отправился домой.
Мне казалось, воюет вся страна и все куда–то бегут. Хотя всего лишь был сезон отпусков, и билетов на поезд, как обычно, — не достать.
Меня посадили по маршрутному листу и железнодорожному удостоверению в скорый поезд Харьков — Одесса. В вагоне–ресторане я пил водку и не пьянел. Расплачивался банками красной икры: советские рубли не принимали.
Затем в общем плацкарте трясся до Жмеринки — четырехчасовой прямой путь через Приднестровье был отрезан войной. Московский экспресс опоздал на шесть часов, и я успел в прицепной вагон. Иначе маялся бы на станции еще сутки.
Начальник поезда с испариной на лбу, раздраженная проводница, одуряющая жара, будто облитые маслом, потные мужики без рубах в проходе. Все это я видел словно из стеклянного шара. За толстыми стенками бубнят голоса, двигаются силуэты. А внутри: Ира торопливо уводит полусонного малыша по улице, разрыв мины, полет зазубренных осколков, мгновенная боль, и тела, уложенные в ряд на тротуаре у военного грузовика.
Воспоминания смешались: кровавые подробности подпитали фантазию позже, когда я все узнал…
В городе я был еще через сутки, и на такси — к Родиным!
Суть рассказа Алексея свелась к следующему. Ирина и Сережа поселились в доме покойных родителей Гиммеров. После первого обстрела Ира побежала к Феликсу и Галине в бетонные многоэтажки. Соседи видели у калитки белокурую женщину в пестром сарафане и мальчика в панаме и голубых шортах. Ира и Сережа попали под минометный обстрел. Поломанные деревья, посеченные осколками кусты…
На соседней улице Феликс осматривал трупы, уложенные на тротуаре.
Иру среди убитых Феликс не опознал. Живой ее тоже не видели.
Сережу Гиммеры разыскали в госпитале. Мальчику отняли обе стопы.
На кухне я брезгливо разглядывал груду немытой посуды, пивную тару по углам… И изо всех сил старался не завыть, по–собачьи, истошно.