На кухне я брезгливо разглядывал груду немытой посуды, пивную тару по углам… И изо всех сил старался не завыть, по–собачьи, истошно.
— От меня–то, что нужно?
— Помоги переправить сюда Сережу! Феликс и Галина скоро уезжают.
— Далеко?
— В Канаду. По гуманитарной программе. Не знаю точно. — Я припомнил наш с Феликсом новогодний разговор. — А у меня работа. Не в общагу же его!
Он много курил, и, словно, выискивал взглядом в пепельнице нужные слова и отряхивал замызганные пятна на белой груди спортивного костюма. Тишину комнат нарушал лишь водопад испорченного бачка в туалете.
— У тебя хозяйственная жена, — имел он ввиду Раю. — Дом. А эту квартиру надо продавать!
— Я холост. Ты хочешь, чтобы Сергей пожил у меня?
Родин загнусил про инфаркт тещи, хлопоты с ее отправкой в Белоруссию к родне. Со смертью жены он испытывал чувства человека, выдернувшего долго болевший зуб.
— Подожди! — перебил я. — Я в этом плохо разбираюсь, но, кажется, ты не сможешь продать квартиру, пока в ней прописан несовершеннолетний. А ребенка не выпишут, пока ему не предоставят равноценное жилье.
Родин долго прочищал горло, покашливая в кулак.
— В том–то и дело! Кроме нас, на этой стороне не знают, что он жив! — На ярком фоне окна чернел его силуэт. — Даже, если бы я захотел забрать Сергея, нас не выпустят. Мы с Ириной разведены. А она пропала без вести. Разрешение на выезд ребенка не у кого получить. — Он помолчал и добавил: — Не оставлять же им квартиру! В конце концов, это вопрос второй. Сейчас надо забрать пацана.
— А если узнают, что мальчик у меня?
— Кто? Пока они договорятся, Сергей уже будет в России!
— Генетический код поколений! — вспомнил я пьяный разговор с Родиным.
Он понял, нахмурился и проворчал: — Давай о деле! Поможешь?
Утром машинист подбросил нас на маневровом локомотиве до пригорода Бендер.
Дымка в ложбинах меж холмами, неубранные сады и гниющие на земле яблоки, мутно–зеленые гроздья винограда из–под листьев — мир кружился в огромном хороводе вокруг полотна. Тугой ветер на открытой площадке прижимал нас к металлу дизеля.
Несколько километров мы шагали мимо безлюдных дач, через песчаный карьер, где от нас, подпрыгивая, семенила лиса. Прежде я видел войну лишь в кинохронике либо в игровом кино. Полагал: война — это руины, трупы на улицах, чад пожаров. А война — это торопливый прохожий, нырнувший во двор, выбитые там и здесь окна, вырванные пулями из стен домов клочья бетона и кирпича. Это равнодушная очередь у булочной. И звенящая тишина: ни машин, ни животных, ни птиц.
Междоусобные войны не отмечают праздничными салютами.
До этого дня я не знал о себе ничего. Жил кабинетной жизнью. Ездил по стране. Не знал, умею ли любить и ненавидеть. Ответственностью считал выполнение данного слова. И считал, что люди сами по себе — ни плохие, ни хорошие: все зависит от обстоятельств. На войне таких обстоятельств больше, чем в мирной жизни. В той войне я не принимал участия, ибо не понимал правоты ни одной из сторон. И не понимаю! Я не питал ни к кому злобы, — человек не чувствует горя, если не видит его, — пока не увидел мальчика.
У Гиммеров Сережа устало посмотрел на нас из своего угла, застеленного белым. Обнял розового плюшевого медвежонка и улыбнулся отцу. Под одеялом его ноги закруглялись пологими бугорками возле лодыжек.
На кухне небритый и осунувшийся Феликс, в футболке и джинсах, на корточках обсуждал с Родиным переезд ребенка. Галина крошила лук для салата. Огромный парень «из казаков» в камуфляже разливал в кружки из трехлитровой банки вино и рассказывал, как вынимал пинцетом осколок мины из спины полугодовалого сына. «А потом пошли с братом воевать! Ничего, переправим. Я всех пацанов на постах знаю!»
Двое говорили о переезде мальчика сухо, деловито, как говорят при покойнике о его похоронах, не касаясь главного — самой смерти.
Мне пришла кощунственная мысль: Родин, Гиммер, я — в разное время мы все были с ней! Закрыв лицо, я беззвучно захохотал и пошел в коридор. Это была истерика. Мужчины замолчали. Когда я вернулся, они отводили глаза. Но я уже успокоился…
Сережу мы забрали во второй приезд.
Казачок, «ответственный» за переправку мальчика, забухал. Мы с Алексеем решили воспользоваться ранением Сергея, как белым флагом. Полагали: военных по обе стороны шоссе усовестят марлевые онучи ребенка и нас пропустят к машине. Куда там! Алексея и меня доставили в беленую времянку под навесом винограда. За забором у дороги маскировочная сеть прикрывала БТР с задранным стволом пулемета и какое–то военное ухищрение за кладкой из мешков с песком. В предбаннике парень в камуфляже и спортивных штанах строчил письмо. Он положил фанеру на колени и то и дело мечтательно пялился на стену. По одежде я пытался определить, к кому мы попали. Один был в шароварах с желтыми лампасами, другой — в кедах и в армейском кепи. А за столом доедал завтрак здоровяк с рыжими усищами, пережатый портупеей, как добротно упакованный тюк. Рыжий, очевидно, командовал этой ватагой. Из разговора выяснилось: блокпост охраняла сотня терских и донских казаков и насчитывала едва взвод. К казакам прибились местные ополченцы. Российский офицер проводил здесь свой отпуск.
Родин краснел и горячился. Здоровяк хмурился. Задержание грозило профилактическим арестом. Но тут во времянку ворвался злой таксист, поручковался с военными и сообщил, что вынес упавшего в обморок пацана на воздух: малого вырвало утренним омлетом с вареньем. «Весь салон засрал!» — сердито сказал дядя. Родин кинулся к сыну. Нас, наконец, выпустили.
На той стороне полицейский долго сверял мои права и паспорт. Затем спросил, кто на фотографии. Я обернулся, любопытствуя, кого этот мудак спрашивает? Алексея поодаль муштровал другой коротышка. Два «барана» с автоматами подозрительно разглядывали перевязанные обрубки мальчика. Затем подозвали еще двух баранов…
Сергей без ног поместился вдоль заднего сиденья моей машины. (Авто в Приднестровье не пропустили и я оставил его у «границы».) Мальчик закрыл глаза и уперся рукой в сиденье отца, чтобы не скатиться от качки на пол. Синюшно–белый, с черными кругами у глазниц, он часто сглатывал: изо всех сил боролся с тошнотой. Под задравшейся майкой и сбитым пледом белел его впалый живот с выпуклой улиткой пупа.
Мы приехали под вечер. Рая приготовила для мальчика горячую ванну, ужин и постель. Отец перенес ребенка в дом. Сережа позволил девушке вымыть его и переодеть. Он обреченно смотрел на отца, и в его серых, как у матери глазах, была мольба: «Перестаньте меня мучить!»
В ванной Рая побледнела: под лодыжками мальчика раны зарубцевались, словно искусник, отнимавший стопы, тщательно шлифовал окончания ног.
Столкнувшись с войной в окружении мира и безразличия тех, кому не было дела до чужих детей, сначала мы восприняли войну как несчастный случай. Мы предполагали, война не выбирает жертв. Но теперь видели ее вечный позор — мучения ребенка.
Девушка хладнокровно, как заправская медсестра, проделала все, что требовалось больному. Мы уложили мальчика. Он утонул в пуховом одеяле, а на нижнем краю огромной подушки всплыло его маленькое бледное лицо с налипшими на влажном лбу соломенными прядями. Ребенок вздрогнул и заснул.
На кухне Рая облокотилась о колени и смотрела перед собой. Позвонки ее тонкой шеи выступали частоколом. Клеенчатый фартук топорщился на груди. В те дни многих из нас потрясло человеческое зверство.
Соседка вынула из кармана фартука блокнот, карандаш и написала.
«Вы верите в Бога?»
«Теперь, не знаю».
«На площади у дома правительства «ветераны» требовали возобновления войны».
«Не пытайтесь понять тех, кого невозможно понять!»
«Сволочи!»
Родин вошел, весело потирая руки, и спросил, нет ли у меня водки? Он вполне освоился в доме.
Вечерами пустевшие улицы города патрулировали автоматчики.
Между Родиным и братом Иры началась внутрисемейная тяжба за квартиру. Дядя намеривался вывезти племянника к бабушке в Белоруссию. Родин — сына в Россию. Отцовское право было на его стороне. Условно. Сергей числился без вести пропавшим.
Сначала оба навещали мальчика. Затем, родственники о чем–то договорились и уехали. Мы остались вчетвером: Сережа, Рая, Григорий и я. До конца года Дед катался по стране один. Я полагал, этого времени Родину хватит для устройства судьбы ребенка.
По утрам в саду я делал зарядку, принимал холодный душ. Затем мы с Сережей завтракали на веранде. Потом я отправлялся в кабинет и до обеда делал вид, что «работаю». А сам сидел за пустым столом и думал об Ире.
Я мог очнуться в парке у ручья. И тогда снова уходил в тишину комнат от случайной молодой пары поодаль или от гула города за многоярусными кронами: мне было тошно среди людей; было невыносимо знать, что она умерла, а все осталось, как прежде…