– Мать Агния! Худо тебе?!
– Почитай… покамест… отдышусь…
Теперь уже не к губам – к глазам поднесла она платок, чтобы утереть катящиеся слезы. Но плакала вовсе не из жалости к себе, к невозвратимо уходящей жизни, к меркнущему белому свету, за долгие ее земные годы явившему ей столько красоты! И не от сознания, что близок уже час вечного прощания с милыми людьми – с тем же Григорием Федоровичем, с которым после обедни так славно было посудачить о житье-бытье и вволю попить чайку с сахарком вприкуску. Давно, правда, не по зубам стал ей сахарок, и Григорий Федорович, добрая душа, колол ей его серебряными щипчиками на мелкие кусочки. Да и где он нынче, сахар-то? И чай крупного листа, из Индии привезенный, с тонким и терпким запахом – где он? Что плакать о том, чего не вернешь! И лить слезы об этой жизни, когда за гробом начнется для нее иная, с Господом и всеми святыми Его! Там Христос, как родную, встретит ее и речет: знаю, скорбела ты обо Мне, когда видела Меня в вашем храме в рабском виде, с терновым венцом на голове. Скорбела, Господи! – так она скажет. Мне эти иглы будто сердце прошили. И Он ответит: не будешь печалиться отныне и во веки веков. И как Я воскрес, воскреснут и все верующие в Меня. И ты воскреснешь. И узрят новое небо, и новую землю, и град святой Иерусалим, сошедший с неба на холмы свои. И в нем, как в скинии, Бог будет обитать с верными своими. И рукой Моей утру Я слезы твоих очей, Агния. Ибо в мире Моем не будет ни плача, ни вопля, ни болезней; и самой смерти не будет, которую запечатаю Я печатью вечной.
Но собственная немощь ее угнетала. «Сил нет, Господи», – не утерпев, пожаловалась она. Ни Псалтири прочесть, к ней же была приставлена еще с малых лет, ни подсвечники почистить до веселящего сердца золотого блеска, ни отцам облачение в порядок привести. У о. Александра седьмой крест на епитрахили повытерся. И ниток подходящих нет его поновить. Да и были бы – какая из нее теперь мастерица, с опухшими пальцами и слепнущими глазами?!
– Спаси тебя Христос, – сказала она Лаптеву, отдышавшись и спрятав платок. – Ступай. Я дочитаю.
– Честнейшую Херувим, – едва слышно молвила мать Агния, и, рассердясь на себя, повторила громче: – Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу Тя величаем…
Последнюю в шестом часе молитву Василия Великого она дочитывала, обеими руками вцепившись в свою клюку. Голова кружилась, и слабеньким воробушком трепыхалось в груди сердце.
– …непрестанное Тебе, – шептала она, с горьким чувством вспоминая, как на весь храм гремел прежде ее голос, – исповедание и благодарение возсылаем, – тут она набрала в грудь побольше воздуха, и последние слова молитвы постаралась произнести, будто в былые времена, – гласом трубы, от которого пали стены Иерихонские, – Безначальному Отцу со Единородным Твоим Сыном, и Всесвятым, и Благим, и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков, аминь.
«Аминя» ее никто не услышал. Едва живая, стояла она возле аналоя. Свечи на нем догорали, а у нее не было сил поднять руку и бесчувственными к огню пальцами их погасить. Все плыло перед ее глазами: Распятие, иконостас, царские врата с открывшейся завесой и вышедший северной дверью из алтаря о. Петр с кадилом.
– Отец… Петр… – едва вымолвила она, когда он остановился подле нее. – Вели меня усадить.
– Кирюша! – окликнул о. Петр младшего Пчельникова. – Отведи-ка мать Агнию на лавочку.
И пока Кирилл, приноравливаясь к поступи матери Агнии, крошечными шажками вел ее в угол, где под потемневшей от времени иконой преподобного Нила Сорского стояла лавка, о. Петр успел обойти храм, вернуться в алтарь и снова выйти из него – чтобы, встав перед царскими вратами и подняв руку с орарем, произнести:
– Благослови, владыко.
Слабым голосом почти пропел из алтаря о. Александр:
– Благословено Царство Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков.
Григорий Федорович Лаптев приподнялся на цыпочки, взмахнул обеими руками, и крошечный его хор ладно вывел:
– Аминь!
И только о. Петр начал великую ектенью призывными словами: «Миром Господу помолимся», как двери храма распахнулись, и кто-то с улицы надрывно крикнул:
– С Успенского колокола сбрасывают!
Привстала было на этот крик усевшаяся на лавочку мать Агния, но тут же в полубеспамятстве осела назад. Потоптавшись возле нее, юноша Пчельников растерянно оглянулся: нет ли у кого воды. Но уже спешил к матери Агнии старинный ее друг Григорий Федорович Лаптев с кувшином в одной руке и со стаканом – в другой. А Кирилл мигом выскочил на улицу и, с кем-то возле храма потолковав, вернулся и подтвердил:
– Сбрасывают. Один уже сбросили. Сейчас второй…
Прямо из царских врат быстрым шагом вышел о. Александр.
– Григорий Федорович, – на ходу сказал он хлопотавшему возле алтарницы регенту, – ты тут с мать Агнией побудь… И присмотри. Мы быстро.
Вместе с о. Петром (в руках у которого так и осталось кадило), хором Никольской церкви в полном составе, то бишь – с двумя пожилыми женщинами и Анечкой Кудиновой, побледневшей от ужасных предчувствий, отцом и сыном Пчельниковыми и всеми теми, кто в этот день пришел в Никольский храм к ранней обедне, о. Александр двинулся к Соборной площади наикратчайшим путем: через двор больницы, из открытых окон которой тотчас повысовывались любопытные. Выбежал из деревянного клозета старичок в пижаме и, торопливо подтягивая полосатые штаны, закричал вслед:
– А по какому поводу, позвольте узнать, крестный ход?!
– По поводу, – не оборачиваясь, громыхнул о. Петр, – явившегося в Сотников антихриста.
– Как?! – всполошился старичок. – Уже?! Малое стадо, я с вами!
– Давай, дед! – загомонили из окон. – Портки только не потеряй!
По внешней стороне ограды Успенский собор был оцеплен бойцами из отряда товарища Гусева. Он сам в кожанке с алым бантом на левой стороне, в фуражке из черной кожи с красной звездой во лбу стоял в окружении Ваньки Смирнова, важно сдвинувшего белесые бровки и засунувшего обе руки за перепоясавший гимнастерку широкий ремень, начальника местной милиции и хмурого, наголо бритого человека с изредка подергивающейся от нервного тика щекой.
– Из Пензы прибыл, – в ухо о. Александра зашептал всезнающий старик Пчельников. – Партейный начальник.
Солнце уже припекало. Гусеву стало жарко в кожаной фуражке, и он снял ее, явив граду Сотникову и его напуганным обитателям свои ярко-рыжие волосы. Ею же и махнул, после чего со звонницы послышался пронзительный вопль о. Михея: «Не дам!». На полгорода раздалась сверху громогласная брань, а снизу, вторя ей, из цепи красных бойцов заорали, что не мешало бы скинуть и самого попа. Пусть полетает! Гусев сдержанно улыбнулся – и Ванька Смирнов тотчас оскалился, изображая улыбку.
– Лучше без жертв, – дернув щекой, мрачно молвил бритый.
Тем временем в проем звонницы втащили наконец колокол.
Он качнулся раз, потом другой и после третьего, сильного толчка стремительно полетел вниз и, ударясь о землю у самой ограды, с густым стоном раскололся на три части. Осколки прежде него сброшенного колокола лежали рядом на зеленой траве.
– Господи, помилуй! – перекрестился о. Александр.
Анечка Кудинова плакала, не скрывая слез. Отец Петр молчал, неотрывно глядя вверх, на звонницу, в проемах которой то и дело мелькала фигура о. Михея. И голос его, тонкий, похожий на женский, доносился оттуда: «Попомните мое слово, проклятые: Бог вас покарает!»
– Сколько еще? – кивнув в сторону колокольни, спросил Гусев у Ваньки Смирнова.
– Три! – с готовностью ответил Ванька. – Самый большой еще там. В нем весу, говорят, пудов двести, не меньше.
– Ничего. Ребята здоровые. Осилят. А это что за делегация?
– А это, товарищ Гусев, попы Боголюбовы, братья, из Никольской церкви. И прихожане с ними.
– А-а, – равнодушно протянул Гусев. – Ну, пусть смотрят и не дурят.
Отец Александр не мог оторвать от него взгляд. Рыжий, с глазами зелеными и ресницами рыжими на веках, с веснушками, особенно густо усеявшими лоб, с горбинкой посреди носа, нижней губой, чуть вывернутой, и верхней, едва прикрытой редкими усиками, цвета почти коричневого, – явился хозяином в град Сотников, и по слову его со стоном падают на землю соборные колокола. Дитя антихриста. Воплотившийся из моей скорби Семен Ильич. Колокола на землю, а Христа на расстрел. Он с тоской взглянул в яркую синюю высь. Господи! Неужто не видишь?! Разве не молимся мы Тебе, освещая кампан, сие есть колокол или звон? Разве не вспоминаем при этом семь труб серебряных, которые Ты повелел создать Моисею, дабы звуком их созывать народ к святой жертве, молитве или к отпору наступающему врагу? И трубу последнюю, трубу Божию, каковая есть неотъемлемая часть великой тайны: вострубит, и Господь сойдет, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся – разве не о ней наши помыслы при звуках колокола, велящего нам в полночный час выходить навстречу жениху? И как рвало и кровавило сердце разорение гроба преподобного Симеона, так и сейчас хоть ложись и помирай от угнетающего чувства собственного бессилия.