– Я что, – с некоторым высокомерием усмехался сотниковский аптекарь, – еврея не узнаю?
Евреев в отряде больше не было; зато был китаец, охотно отзывавшийся на Ваню и сносно лопотавший по-русски, с десяток латышей, мадьяр и чехов, немец Ганс, остальные же все были ребята курские, владимирские и рязанские, сразу кинувшиеся по дворам в поисках спиртного, перепившиеся и поздним вечером, горланя несусветную похабщину, двинувшиеся прямехонько в женский монастырь. И китаеза с ними заодно. И латыши с мадьярами. Один только немец проглотил стакан самогонки, обругал всех грязными свиньями и завалился спать.
– И… – о. Александра колотила дрожь, – неужто?
Нина кивнула.
– Снасильничали, кто им попался, – краем шали она вытерла глаза. – А кто убег, тех по домам прячем. У нас на кухне мать Марфа спит, казначея. У Петра игуменья сегодня ночует, мать Лидия. А монастыря теперь вовсе нет, Сашенька. Коммуна в нем какая-то будет или приют – они и приказ вывесили… Завтра, говорят, Успенский закроют… А за ним и другие. И нашу… Сашенька! – Она прижалась к его груди. – Они ведь и нас в покое не оставят! Ванька-то, слышь, орал, что Боголюбовы здесь самый вредный поповский корень…
Он гладил жену по плечам, целовал ее влажное от слез лицо и шептал ей в маленькое, пылающее под прядью русых волос ухо, что с Божьей помощью все как-нибудь образуется… Никольскую церковь, Бог даст, не тронут. А суждено претерпеть муки поношений, изгнания, ссылки, то ведь и в Сибири люди живут.
– В Сиби-и-ри-и! – в голос прорыдала она. – Да разве Ксюшенька там выдержит! А батюшка, отец Иоанн, он вообще не доедет. Ты десять дней дома не был, его не видел – он прямо высох. Мощи и мощи.
Отец Александр вообразил, как гонят их из родного дома в неведомые края, где летом тучами вьется гнус, а зимой все сковывает лютый холод, как в три ручья заливаются Машка и Наташка, на руках у него, щекой прижавшись к щеке, напуганной собачонкой дрожит бедненькая, вечно хворая Ксюша, а на телеге, вытянувшись, будто в гробу, лежит глазами в небо папа – и ощутил в горле мокрый тяжелый ком. Он откашлялся.
– Ладно, ладно. И Христос в кровавом поту молился в Гефсимании, чтобы смертная чаша Его миновала. Однако же и прибавлял: не Моя воля пусть исполнится, а Твоя. И мы так. Да будет на все Его святая воля! – Он перекрестился, благословил жену, поцеловал и благословил спящих детей и двинулся на кухню.
Нина остановила его:
– Забыл? Я там мать Марфе постелила.
– Да, да, – о. Александр рассеянно огляделся вокруг, словно впервые видел свою комнату: киот с иконами, книги, письменный стол, лампу, при свете которой ночами написана была поэма «Христос и Россия». – Сам я не свой. Москва меня закружила, а здесь… – Он привлек Нину к себе. – И шаль моя тебе не в радость…
– Милый ты мой! – целуя его, шепнула она. – Все мне от тебя в радость. А такую шаль только королеве на плечи.
– Ты и есть королева на всю мою жизнь. Послушай, – вдруг схватился он, – мне к Петру сейчас надо…
– Да ты что! – ахнула Нина. – Не пущу. И не думай! Они после десяти вечера, кто без пропуска, всех ловят. Тебя еще Господь уберег, что ты домой доехал. Время-то – полночь. А Петр, – прибавила она, – он ведь тоже в Москве был.
– Петр? В Москве? – поразился о. Александр. – И мне ни слова…
– Да он и сам не знал, что поедет. К нему кто-то приехал, Анна шепнула, будто от Патриарха, он мигом собрался и через три дня вернулся.
– Вот как! – с непонятным ему самому тяжелым чувством промолвил о. Александр. – А я к Святейшему так и не попал… – Веки у него слипались, голова гудела, и уже в постели, непослушными губами он едва выговорил: – Тогда завтра… В храме.
И будто издалека слышал тосковавшую подле него Нину.
– Вот ты говоришь – завтра, а они с нами завтра что захотят, то и сотворят… Раньше скажешь – завтра, и веришь, и знаешь, что оно будет. А теперь…
– Спи, Ниночка, – бормотал он, с блаженством ощущая исходящее от ее тела тепло. – Спи. Завтра…
– И Ермолаева арестовали, Василия Андреевича… Учителя. Он этому Гусеву сказал, что у него не отряд, а банда головорезов. Они его в тюрьму посадили…
Да, да… Ермолаев. Приходил в храм, исповедовался у о. Петра. И в тюрьме.
Где прежде томился Христос и где накануне суда бывший царский офицер, человек вряд ли верующий, но несомненно добрый, уделил Ему от скромной своей трапезы.
И утром, идучи в храм, о. Александр замечал в облике Сотникова ничего хорошего не сулящие перемены. Хотя новые, советские названия улиц и площадей по-прежнему оскорбляли взор своим глубочайшим несоответствием скромной жизни маленького города, которому Огородная улица или Козий переулок были куда более к лицу, чем какая-нибудь улица Победы Пролетариата (бывшая, кстати, Торговая), их, в конце концов, можно было не замечать, и Соборную площадь, как и прежде, называть Соборной, не терзая язык и сердце площадью Торжества Интернационала. Но расклеенные на столбах приказы поневоле наводили на мысль, что составляли их – безо всякого сомнения – одержимые люди, причем количество принятых ими на постой бесов было таково, что в случае повторения Гергесинского чуда град Сотников навряд ли смог бы предоставить для изгнанных врагов человеческого рода необходимое поголовье свиней, хряков и поросят. Какой-то, ей-Богу, чудовищный был у Гусева со товарищи зуд перекроить сотниковское житье-бытье на свой лад! Вышел, к примеру, мирный обыватель после десяти вечера на улицу полюбоваться звездным небом, подышать свежим воздухом или успокоить расшалившиеся от невзгод семейной жизни нервы – суд ему и кара по всей строгости революционного закона как злостному нарушителю комендантского часа. И домовладельцам, не явившимся в уездный комитет со списком проживающих с ними под одной крышей лиц, и бывшим хозяевам лавок, магазинов и артелей, не вставшим на особый учет, а также извозчикам, выказавшим пренебрежение к созданному для их же блага «товариществу грузового и пассажирского извоза», – им всем угрожало немедленное рабоче-крестьянское возмездие. О божьих храмах нечего и говорить. В точности по слову Писания: «В те дни произошло великое гонение на церковь в Иерусалиме» – можно было, не кривя душой, вести речь о великом гонении на церковь в граде Сотникове. Сила торжествовала и выражала свое торжество прежде никогда не звучавшим в России языком: отравленным злобой, пошлостью и ликованием дикаря, наконец-то насладившегося зрелищем поверженного в прах врага. Отец Александр стал было читать подписанный товарищем Гусевым приказ о ликвидации женского Рождественского монастыря, но после строк: «С разоблаченных идолов сорвана блестящая мишура, а под ней оказалась голая, отвратительная, наглая ложь наших мракобесов. Свет знания ярким снопом лучей осветил религиозные, темные закоулки лжи, обмана, смрада, наглости и эксплуатации», – махнул рукой и двинулся дальше. Что-то, однако, заставило его вернуться и дочитать: «Все лица, ведущие демагогию против ликвидации монастыря и других церквей г. Сотникова и Сотниковского уезда, как враги народа и революции подлежат немедленному аресту».
Но какое угнетающее несоответствие было между ясным июльским утром со всеми признаками пробудившейся и набирающей полноту сил жизни – ярким солнцем, поднявшимся уже достаточно высоко, чтобы ослепительно отразиться в неподвижной воде разбросанных по лугу стариц, трубным мычанием застоявшейся в хлеву коровы, счастливым детским смехом из палисадника одноэтажного деревянного дома – и этими отдающими могильным холодом словами! И лишь добавляли к ним мрака никогда прежде не стоявшие у занятого властью здания бывшего банка часовые, пулемет с дремлющим возле него милиционером возле отдела милиции и еще один часовой у особняка с двумя колоннами, в старое время принадлежавшего купцу и потомственному гражданину Козлову, ныне проживающему во французской столице. Особняк же с приходом отряда занял товарищ Гусев. Глаза бы не смотрели. Отец Александр опустил голову, прибавил шаг, но вдруг остановился и встал, будто подошвы его сапог намертво прилепились к камням главной площади града Сотникова. Сколько он себя помнил, в этот час плыл над городом мерный благовест, приглашавший верующий народ к ранней обедне. Низко гудел соборный колокол, вторили ему колокола Рождественского монастыря и всех остальных храмов города, в том числе и Никольского. И каким радостным волнением охватывало душу всякого человека – пусть даже мысли и сердце его далеко не всякий час обращены были к Творцу! В самом деле, братья мои, кто сохранит равнодушие, заслышав звон, наподобие ангельской трубы возвещающий о неминуемом и уж, наверное, скором пришествии Христа, конце истории и начале новой жизни! Кто не замедлит свой шаг, не вслушается и с повлажневшими от слез восторга, умиления и радости глазами не воскликнет: «А хорошо-то как, Господи!» Правда, года, наверное, три назад особым декретом приказано было во всякое время молчать всем колоколам, кроме соборного, но сегодня онемел и он. Отчего? Отец Александр вскинул голову и в проеме колокольни Успенского собора разглядел звонаря о. Михея и рукой ему махнул: почему-де не звонишь? Ни словом, ни жестом не ответил ему тот со своей высоты. Гнетущая тишина предвестием новых бед застыла над Сотниковым, и о. Александр, еще раз махнув о. Михею, поспешил к себе, в Никольский храм.