«Ледяной человек» был заложен нашей с Катериной фотографией: я долго смотрел на эти лица. Они казались чужими — оловянно-деревянными исключениями из правил. Стекла в них не было.
Я захлопнул книжку и лег спать. А через день получил ответ от Женщины-Ребенка.
…Мы встретились в метро. Женщина-Ребенок пахла необычными, странными духами — а может, она пахла, как может пахнуть только женщина, желающая любви? Я даже ощутил какое-то полузабытое волнение. Трепет. Это не смешно.
Женщина-Ребенок без слов пошла за мной. На кухне мы пропустили по стаканчику. Потом она стала резать салат, а совсем потом — вдруг, безо всяких подъездов — густо поцеловала, но с какой-то горечью… и снова принялась за салат: без плавных переходов. Их в ней просто не было — плавных переходов.
Вскоре я снова ощутил губы Женщины-Ребенка: они сами нашли меня и долго не отпускали — впрочем, может, это длилось мгновенье? Я настолько не ожидал всего этого, что, наверное, стал похож на истукана. Истукана, у которого клокочет его, истуканья, плоть. А у нее были очень вкусные губы, да. Но вскоре она отошла и принялась болтать, будто губ этих у нее вовсе и не существовало. Будто она другими губами начала говорить.
Вино заканчивалось; я открывал следующую бутылку. И еще. Глаза Женщины-Ребенка казались беззащитными и какими-то больными; впрочем, она никогда не была слабой — Женщина-Ребенок.
Утром, изучая ее тело, я попросил: «Не уходи». Она сначала сказала «Нет», потом — «Не знаю», Женщина-Ребенок. Вечером я повторил ей то же самое. Она кивнула; призналась, что — черт возьми! — да, влюбилась. Что это для нее достаточно странно. Так как, видите ли, она считала эту способность утраченной. Потому как земная любовь — и не любовь вовсе, а легко бьющееся стеклянное прилагательное с двумя «н»…
Нам было хорошо вместе. Какое-то время. Но потом она исчезла — Женщина-Ребенок. Потому что была стеклянным исключением из правил. Потому что ее просто не могло быть.
Со мной.
«Сто-Личная» от Nathalie Gonsharovoi
— Ты похож сейчас на недобитого Ленского, — самодовольно проурчала я, прикинувшись самодостаточной на вид, то есть как бы «навслух», на этот самый, да; а про себя подвыла — совершенно несамодовольно и несамодостаточно: «Черт… Господи!..»
Про чувства-с на медленном огне знала я не из сказок, но, несмотря на комбинированные постельные съемки, все-таки подгорела и чувствовать почти перестала. Кого-кого? Яна этого, конечно! Идиотский вопрос.
А еще понятия не имела, в чем лететь в Италию. И не надо ля-ля: а) десять свитеров второй свежести; б) пять пар усталых брюк; в) три длинных юбки, в которых только в Кащенко и, наконец, г) халаты, халаты, халаты: махровые, шелковые, вельветовые, короткие и длинные… Впрочем, не полечу же я в Италию в халате? А тут еще этот Ян! К тому же на недобитого Ленского смахивает и на такое сравнение нисколько не обижается, а только бормочет в сторонку: «Картина в духе Пелевина, картина в духе Пелевина…»
Мне-то казалось, что картина вообще ни в чьем духе, что только так и могло уже случиться: любишь кататься — люби и на саночках.
— М-да, кажется, всю жизнь я только и делала, что возила саночки, а когда каталась — не помню, — так и сказала.
— Неужто не помнишь? — я не поверил.
— He-а. Абсолютно, — и смахнула со щеки снежинку.
Так называемая объективная реальность уже довольно долго держала меня в так называемом чернушном теле, глумливо подсыпая всякие там о-о! — ощущения: видала я, конечно, и иные материи, но реже. А этот сейчас был как на ладонях.
— Почему во множественном числе?
— Потому что на двух. Для одной слишком высок.
…Ах, мой ближний с антонимом мой дальний! Так Ян стал антонимом; так вместо близорукости — дальнозоркость; так впервые я заметила грязь на его ботинках.
Мы купили «Сто-Личную», возрадовались, аки юнцы, оба, да и спошлили, — а в кайф было!
Я долго делала вид, будто не при делах; потом долго-долго не делала… Ах, Ян, не обещай же: ни юной Инь, ни старой Гуань-инь, ни — тем более — не деве. Да, собственно, никто и не обещал лишнего — врать врали, а обещать… За то и прощала.
— Тебе нужен клин, — жужжали ж-ж-жоны.
— Да. Клин нужен. Чайковскому тоже нужен был Клин, — валяла я дурака, и тот-таки материализовался в образе и подобии того самого Яна.
— Ну же! Подумай о будущем! — не уставали ж-ж-жоны. — Тебе давно пора рожать! Годы идут, подумай…
А рожать нисколечко не прикалывало. Прикалывало другое: хотелось найти настоящее. Тогда и пошло-поехало: «В Клин — с клином», — я чудом скомпромиссничала сама с собой, приметив и/о потенциального вышибалы пережитков чувств-с: а в Клину у него стоял дом.
Признаться, он оказался едва ли не первым сносным клином, способным вышибить пред-предыдущего: предыдущим-то не получилось, хоть и хотелось; а может, я все еще идеализировала Яна с непременной «Сто-Личной» в пакете? Впрочем…
Теперь вечерами я пила ряженку, равнодушно пилила ногти и поначалу даже приободрилась: не все, значит, думаю, еще потеряно, раз на свежак потянуло. Может, кстати, будет, в чем в Италию-то… И вроде не идиот, не урод — к тому же регулярный оргазм… Ну, думаю, ладно, поживем — увидим. В общем, жили-поживали мы несколько месяцев, а тут — тук-тук-тук, я твой друг — ж-ж-жона его: так, мол, и так: супруга я! Клин на дыбы: «Кукла чертова, явилась…» — дальше молчу.
Я скрылась тихо, благо влюбиться за оргазм не сумела — и прямиком во Свояси. А там, во Своясях, новое тысячелетие: и так оно, главное, незаметно придвинулось, что все в одночасье осточертело: дом — работка, работка — дом, причем дом запущенный, а работка — еще более. Но самый-то ужас в том, что все делом занимаются, даже собаки — и те — кости грызут. Я тоже было взялась, но чуть зуб не сломала: флирт, флирт… Когда и он оказывается «пройденным этапом», Инь и Ян стареют на эпоху.
«Последний раз мы целовались в прошлом веке», — так и не сказала я Яну из прошлого века.
— Мужчины — отборные махровые селекционные козлы, — сказала я Яну из прошлого века.
Больше всего на свете мне не хотелось, чтоб чертов вечерок заканчивался. Однако недобитый Ленский казался еще неприкаяннее Гончаровой, поэтому пришлось смириться.
— Ты, ну хоть ты знаешь, кого я больше?.. — спросил он.
— В смысле — больше? — не поняла Гончарова.
— Ну, Ольку или Таньку? — с посмертной его маски отваливались так называемые каноны русской классической литературы и, не выдерживая ста атмосфер прозы современной, разбивались вдребезги: так, конечно, не пишут.
— Меня, Володик, меня, — я улыбнулась.
— Кто ты? — обалдел он.
— Я — Гончарова, — нисколько не смутилась я.
— Как Гончарова? Жена Пушкина, что ли?
— Ну, все мы в какой-то степени «жены Пушкина», — увильнула я в открытое море.
— Погоди, так жить нельзя, — Володька сосредоточенно смотрел на меня через «Сто-Личную». — Погоди, ну ради третьего тысячелетия хоть — погоди!
— О, мой элементарный! — воскликнула я. — Ты когда-нибудь видел провода — или, может, они кабели называются — из окна поезда? Видел или нет?
— Ну, видел, — пожал плечами Володька.
— А тебе никогда не казалось, что они похожи на поседевшие бенгальские огни, а? Не казалось? Ну, когда те в снегу?
— Нет, не казалось…
— А мне вот кажется, будто ты похож на такой поседевший бенгальский огонь. Недожженный. Андестендишь?
Володька смутился: пользуясь случаем, Гончарова с Ленским исчезли. Что тут говорить, сердце мое не то что разрывалось — оно вообще свихивалось! К тому же расплелось солнечное сплетение, а это не шутки. С русского на русский сие переводится как «любви старинные обманы»: это когда стоящий напротив Ян для Инь — и Луна, и Солнце в одном флаконе. А в Володьке как раз совмещалось несочетаемое. И еще: он был запущен, но не был элементарен! Я же, точившая себя не только по форме, но и по содержанию, с облегчением замечала, что «Сто-Личная» стремительно заканчивается, и шептала спасительное:
И также будут таять луны, и падать снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век…
Да, век катастрофически быстро таял, луны тоже, и мы с Володькой в этой чертовой среде выживания получали по морде самыми острыми ощущениями.
— Сегодня выжил вторник. Совершенно никакой вторник — серо-белый, спешащий такой — последний вторник конца века…
— Не звезди, — попросил устало Володька.
— В смысле, когда идешь, смотри под ноги?
— В смысле не на звезды.
Но мне было сложно перестать на звезды, и я звездила не переставая, вслух про себя. Отсутствие именно этого Яна в течение энного количества месяцев вполне благоприятно сказалось на внешности: ни тебе кругов под глазами, ни визитов к врачам — ни-че-го. Тот Ян был мне, так скажем, соприроден — и что по сравнению с этим «родной» или избитое и неправильно истолкованное, замызганное «любимый»? Какой, ямбись оно всё хореем, «любимый», когда звездишь не переставая — и как «звездить» перед нелюбимым? Поди разбери вопрос для начала!