Когда они вернулись в Юлину комнату, крупными каплями, уже вовсю кипевшими на жестянке карниза, казалось, сейчас выбьет даже распахнутые стекла.
А Крутаков уже не отставал от нее с требованиями записывать все, что она «пррридумывает».
— Да ничего я не придумываю! — возмущалась Елена. — Я просто что-то слышу или вижу — и живу в этом.
— Дурррында! Ну обидно же будет, если ты все рррастеррряешь и забудешь! Записывай хотя бы свои лестничные скоррроговорррки — записывай хотя бы пррросто для сохррранности! Чтоб не забыть!
— Уверяю тебя, Женечка: внутри меня это всё как раз в максимальной сохранности! — смеялась Елена. — Я не в состоянии забыть ничего важного. Всё, что я в состоянии забыть — не имеет в жизни ну ровно никакого значения! Ну всякие там года битв, имена неинтересных мне людей, формулы, цифры, и прочая ерунда — я вообще всю эту фигню сразу позволяю себе забывать — чтоб не засорять мозги. А вот все важное — всегда в полной сохранности!
— Нааахалка… — не без удовольствия хумкал Евгений, но не сдавался. — Да-а-аррра-а-агуша, ты пррросто-напррросто еще не понимаешь одну вещь — смысл надо аррртикулиррровать! Смысл нельзя консерррвиррровать внутррри! Иначе смысл начинает поррртиться! Смысл — это то, что по опррределению надо выррражать!
— Женечка, у меня в этом смысле совсем нет писательского тщеславия, гордыни — более того — есть жадность и собственничество: мне не хочется никому отдавать того, в чем мне самой приятно обитать. Я самодостаточна в этом.
— Горррдыня тут соверрршенно ни прррри чем! — хохотал Крутаков. — Ты пррросто соверрршенно не понимаешь писательского механизма. Записывать на бумагу — видишь ли — это ведь эдакий обоюдоострррый пррроцесс: как только ты касаешься перрром бумаги — что-то такое включается — верррнее, ты как будто включаешься во что-то такое, что делает этот пррроцесс объемным и непррредсказуемым для тебя же самого. Ха-а-аррра-а-ашо: не хочешь записанного никому показывать — прррекрррасно — мне это тоже очень близко — но записывай сама для себя по крррайней меррре!
Елена уже изготовилась было выдвинуть ультиматум — что, мол, хорошо, она начнет записывать что-то на бумагу — но только если Крутаков позволит ей прочитать свои тексты — но потом сообразила, что разобрать ни единой буквы в них, из-за шифра, все равно не сможет — и стала уже прикидывать, как бы поточнее словесно обставить торг — но тут вдруг из кухни раздались выстрелы.
— Чайник! — взвыл Крутаков. И рванул спасать отстреливавшийся накипью от неизвестных нападающих выкипевший железный чайник (свистящую дульку от которого Юлины друзья еще весною украли на сувенир).
Ночью, упившись чаем с гарью, зажевывая гарь упоительно липкими горячими булками, принесенными Крутаковым из пекарни, Елена валялась, пузом кверху, на диване, разглядывая нелогично раскрашенную грязную лепнину на бордюрах потолка (абрикосы были синеватыми, а виноград наоборот каким-то абрикосовым — и поэтому Елена совсем не была уверена, не приложила ли к этой колористике руку Юля, в мгновения творческого отчаяния), изредка посматривая на черную спину Крутакова, молча изнывавшего, за письменным столом, от каких-то нерешаемых, самому себе поставленных, запредельно сложных задач.
На смешно искажавшей и скруглявшей все пыльные углы (так, что громадная Юлина комната враз становилась меньше) старой люстре (медный круг, чуть накрененный, в самом центре потолка), зажженной Крутаковым, не было плафонов — и из трех крошечных лампочек живы были только две — зато эти отражались, в гигантских своих тенях, справа, во всю стену, как канделябры — даже узенькие пластиковые крепления для ламп вызывали — в тенях — полную иллюзию подсвечников — и даже сбитый с прямой горизонтали круг смотрелся как жирандоль.
А когда Елена отрывала взор от антикварных теней и переносила вверх — то над каждой из ламп, на побелке — нет, как будто даже чуть не долетая до физической плоскости, чуть как бы в отрыве от нее, из-за яркого прямобойного света дрожали аккуратно скомканные, объемные, сияюще-белоснежные клочки невидимых бумаг — сгустки света — и каждый сгиб воздушной этой бумаги выделялся так рельефно, так ощутимо.
«Как странно, Господи — я ведь совсем не люблю драгоценностей, — подумала Елена. — Ни в кино, ни в витринах — не занимают вот ни на миг! Даже пошлые сверкающие комиссионные брюллики в ушах Ладиной матери вызывают скорее к ней жалость. И уж никогда б я не согласилась носить, как мать, моя собственная мать, на руках даже не такие уж и дорогие, но яркие перстеньки, перепавшие ей в наследство от Матильды. Но вот эти складки мятого света сейчас над головой, эта невидимая светящаяся бумага — почему-то наполняют всю душу звоном. Господи, какие земные драгоценности могут быть дороже?»
— Невозможно же так ррра-а-аботать! — возмутился вдруг Крутаков, обернувшись на нее — но весело уже как-то, не сердито, как днем. — Пррра-а-аваливай! Невозможно концентррриррроваться, когда кто-то кррроме меня в комнате! Пошли, я тебя пррра-а-аважу…
И опять, уже на узкой, вызывающей (из-за мелкого, чуть мерцающего света редких, чуть покачивающихся котелковых фонарных плафонов на проводах) какое-то марсианское, нереальное ощущение, улице, Елене ровно на секунду почудилось, что Крутаков даже немного и рад, что выкрала она его опять из загадочного и мучительного — но, видимо, и блаженнейшего омута перьевой ручки и бумаги.
Вместо избитой дорожки, Крутаков резко вдруг завернул в арку (до смешного вонючую — несмотря на весь свой завлекательный, старинный вид) — и, зажав нос, бегом пробежал наискосок мокрый внутренний дворик — между двух коричневатых, клубком свернувшихся на ночь, домов. Убедившись, что Елена с восторгом, предвидя новое приключение, бежит за ним, Крутаков свернул налево и, уже за углом, прислонившись к оштукатуренной стене, случайно дернул за чересчур низко висевшую со второго этажа ржавую пожарную лестницу — нижняя часть лестницы рухнула вниз, обсыпав и его, и подбежавшую уже к нему Елену железной трухой. Мотая черной шевелюрой своей, с озорными разгоревшимися глазами, Крутаков в два счета перемахнул через старую черно-красную кирпичную раздолбанную стену в человеческий рост — с округлой выбоиной вверху (как будто пробитой кроссовками всех остальных, через нее перемахивавших) — и свесился, уже с той стороны стены, снисходительно глазея, как Елена, жалко карабкаясь и соскрябывая себе о битые шершавые кирпичи ладони, пытается воспроизвести его подвиг. Не выдержав зрелища, Крутаков, нагло посмеиваясь, как последняя сволочь, легко перемахнул обратно.
— Все очень прррросто — вон видишь кирррпич спрррава выпирррает — рррраз шаг — а вот здесь посррредине рррытвинка есть — два — а тррретьим шагом — вот так рррукой перрреносишь центррр тяжести — тррри — и наступаешь мыском в верррхнюю выбоину! — Крутаков, еще раз блистательно на феноменальной скорости повторив трюк — уже опять наглейше стоял вверху, на ребре стены — и Елена шлепнулась со всего маху со стены, как куль, на шаге втором с половиной — на мокрую землю.
И Крутаков опять перепрыгивал к ней, и подсаживал ее вверх, и терпеливо ждал, пока она, извозившись вся с головы до ног, как кочегар, не умея как следует подтягиваться на руках, вскарабкается.
Уровень земли, за стеной, в смежном дворе, неожиданно оказался гораздо выше, чем в предыдущем — так что там стена едва доходила по пояс — к огромному облегчению Елены, боявшейся, что спрыгивать с той стороны потребуется с такими же исхищрениями.
— Не наступи только: спрррава, вон — пррровод электрррический оборррванный лежит, — быстро командовал Крутаков, уворачиваясь от хлестких, черных, свежих, влажных еще от грозы, мажущих по лицу гроздьями листьев американских кленов, и ведя ее еще через один проходной двор, где крыльцо одной из квартир было замечательным — раздолбанная личная каменная лестница в углу подходила прямо к входной двери.
А когда перебрались через простенький уже, обычный, металлический заборчик, в одном из следующих двориков, и оказались на большой довольно, пустой заасфальтированной площадке, Крутаков вдруг что-то быстро проверив во внутреннем кармане куртки, тихо сказал:
— Только не оррри здесь особенно… Чуть потише…
— А что это? — заинтригованно разглядывая огороженное забором здание, переспросила Елена.
Здание — во дворе которого они оказались — было похоже то ли на школу, то ли на закрытый почтовый ящик.
— А это ментурррра! — невозмутимо поведал Крутаков — и переложил какие-то свернутые бумажки из кармана куртки в карман джинсов, напялив на них пониже черную майку.
— Сдурел совсем, Женька?! — хохотала Елена.
— Ну да, эмвэдэшный институт спецсррредств. Не волнуйся — у них вохрррры только с той сторрроны — а они всегда спят или пьянствуют, — приговаривал Крутаков, ведя ее к противоположному краю заборчика. Через который, ну право же, уже вовсе легко и невесомо за секунду было перемахнуть вместе наружу.