Это была часть регулярной пехоты.
Капитан Балахонцев, в полушубке, в тяжелой меховой шапке, стоял около окна, и его протянутая рука заметно дрожала.
Мутный свет факелов вновь приблизился, запрыгал по желтому снегу, и при свете его Халевин увидел спутника Балахонцева. Это был казначей полка Иван Семенович Пунин — краснобай, картежник и лихой рубака. Время от времени он зябко передергивал плечами, и тогда рот его кривился в гримасу. Очевидно, кроме всего прочего толстяку было изрядно холодно, и он только сдерживался, чтобы не залязгать зубами. Впрочем, не было видно, чтобы он трусил.
Дураком и трусом был один Балахонцев.
— Отворите дверь, — крикнул Пунин, — надо переговорить.
Когда, шаря руками в темноте и натыкаясь на мебель, Халевин вышел в коридор, его поразило безлюдье дома.
Дом стоял огромный, пустой и гулкий. Только в людской на диване, как-то по-особому подвернув под себя ноги, спал смертельно усталый за день, а может быть и пьяный, приказчик.
Не будя его, Халевин пронесся дальше. Второпях он позабыл взять с собой огня, и ему пришлось порядком повозиться у наружных дверей, прежде чем он справился с хитрым затвором.
Фыркая и хрипя, в синем облаке морозного пара ввалился Балахонцев, а за ним казначей.
Балахонцев был бледен той особенной землистой бледностью, которую Халевин не раз наблюдал у солдат, возвращающихся с фронта. Казначей сдерживался, но по сизому лицу, искусанным губам и руке, судорожно спрятанной в карман (другую он протянул Халевину), было ясно, что и ему не по себе.
— Вот, я говорил, — сказал Балахонцев хрипло, — я сто тысяч раз говорил и писал в Москву, я докладывал его высокопревосходительству Кару; я писал его высокопревосходительству Бибикову, я письменно припадал к ногам ее императорского величества, — я говорил им всем, что с гарнизоном, который сам смотрит, как бы предаться злодею, мне делать нечего.
Он вдруг закашлялся и махнул рукой.
— Все несчастье именно в гарнизоне, — сказал рассудительно казначей. Гарнизон мал и неверен, — прелестные листы, разосланные злодеем, оказывают непреодолимое действие на слабые умы солдат. Надо бы было сюда прислать сибирских пехотинцев или петербургских гренадеров.
— А что мы можем сделать сейчас с нашими силами, — крикнул Балахонцев. — Только одно — нагрузить на телегу архивы государственные, взять денежные ящики, собрать ружья и...
— Ибо, если мы погибнем, — предупредительно пояснил казначей, — какая будет из того польза всемилостивейшей нашей монархине.
— Нет, — сказал Балахонцев важно, — напротив того, мы уезжаем, чтобы до конца выполнить долг присяги.
— Подождите, господа, — сказал Халевин, — я все-таки ничего не понимаю.
Тогда заговорили сразу оба.
Как это Халевин ничего не знает? Пугачев со своими войсками стоит за тридцать верст от города. У него пушки, бомбы, тысяч двадцать войска, и он идет на Самару, мутя крестьян и вешая помещиков. Все поселки, предместья и деревни уже находятся в его руках. Вешают же помещиков киргиз-кайсаки с вырванными ноздрями и клейменым лбом. По-русски они не понимают ни бельмеса, так что моли их не моли, все равно.
— Позвольте, позвольте, господа офицеры, — рассудительно сказал Халевин, — да разве прилично офицерам, узнав о нашествии злодейского атамана, бежать, бросив город беззащитным и безоружным. Наше дело — умереть, не дрогнув и не сдавшись. Петля ли, штык ли, топор ли палаческий, — все смерти одинаковы перед отчизной. Подумайте, — крикнул Халевин, поднимая руку, — прилично ли гвардии офицеру, увозя архивы и ящики денежные, увозить в то же время и персону свою, заранее петле и мечу обреченную? Сомневаюсь!
Пунин пожал плечами и ничего не ответил. Балахонцев бросил на него искоса быстрый, внимательный взгляд и пожал плечами.
— Верность долгу присяги — есть первейшая доблесть дворянская, — сказал Халевин нравоучительно. — Умереть за отчизну — есть ли где жребий прелестней?
— Там, на дворе, — хмурясь, перебил его толстяк, — ждут лошади. Для вас мы тоже заготовили повозку. Берите жену, бумаги и...
— Итак, вы все-таки покидаете город? — спросил Халевин удивленно. — Без боя, без одного выстрела, без сопротивления... Воля ваша, но я что-то не пойму.
Балахонцев молчал.
— Город имеет бастионы. Он вооружен пушками, его гарнизон достаточно силен и многочислен, чтобы выдержать недельную осаду, а вы покидаете город.
Из спальни, шатаясь от сна и держась рукой за стену, вышла жена, сзади шел слуга, неся подсвечник. Халевин подошел к нему, вырвал из его рук свечу и поставил на сундук. Потом подошел к жене и положил ей руку на плечо.
— Милая, — сказал он, — собери самые нужные вещи и садись в карету — ты поедешь с господином Балахонцевым, он был так любезен, что приготовил все нужное.
— А вы? — спросил Балахонцев, смотря на Халевина широкими от страха и злобы глазами.
— А ты? — спросила жена, подходя к Халевину и беря его за руку. — Разве ты не поедешь со мной?
Он хотел ей ответить, но через плохо прикрытую и дымяшуюся от морозного пара дверь раздался визг полозьев по снегу и сиплый голос ямщика.
Это везли на подводах бумаги архива государственного.
Потом вдруг резко и четко зазвенело железо о камень мостовой.
Тронулись пушки.
Балахонцев схватил Халевина за руку.
— Слышите? — сказал он резко. — Бросьте свое дурачество, вы едете вместе с нами.
Халевин с улыбкой посмотрел ему в лицо.
— Город я не оставлю, — сказал он твердо.
Балахонцев дернул за полу казначея, казначей посмотрел на Балахонцева.
— Смею утрудить вас вопросом, — спросил он вежливо, — чего вы сим маневром достигнуть хотите? Геройство свое выявить или петлю на шею получить? Смею уверить вас, что злодейская сволочь, воистину, мало доблесть духа ценит, и сдается мне, сударь, что храбры вы до первой перекладины.
Халевин отрицательно покачал головой.
— Вам ли, — сказал он просто, — дворянину, совращать с пути чести человека сословия низшего, мы носим в руках не шпаги, но весы, — он ударил себя в грудь, — однако и в нас доблесть духа обитать может.
— Прелюбопытное, однако, рассуждение, — сказал, зло улыбаясь, Балахонцев. — Однако ваша жена, кажется, с сим не согласна.
Жена Халевина смотрела на него в ужасе. Этот быстрый, ядовитый и вежливый разговор был ей совершенно непонятен. Решение мужа остаться в осажденном городе не вязалось ни с чем. Ей это казалось скверной шуткой или недоразумением. Только присутствие казначея и капитана Балахонцева мешало ей броситься на шею мужу и расплакаться. А муж ее улыбался хитро и тонко, как человек, задумавший очень важное и выгодное для себя дело.
— Да, ваша жена вряд ли вам будет благодарна за сие, — сказал Пунин.
Он вдруг подошел к Халевину и взял его за пуговицу.
— Жертвовать своей головой — дело не трудное и хитрости здесь большой нет. Надо же, однако, сударь, чтобы самая жертва обстоятельствами оправдана была. А вы, — зачем вы здесь, сударь, остаетесь? Какая из сего государственная польза проистечь может?
— Такая, — сказал Халевин с ясной улыбкой, — что дворянство и офицерство увидит, на что человек и незнатного рождения решиться может. Поезжайте к Бибикову и скажите ему...
— Но слушайте, — крикнул Балахонцев, окончательно сбитый с толку, знаете ли вы, что вы меня подводите, что вы меня, неведомо почему, сим вашим поступком, диким и неразумным, в яму толкаете?
— Знаю, — сказал Халевин, — знаю все, господин Балахонцев. Потому и остаюсь, что знаю.
* * *
...Плача, она укладывала корзины, ее лицо распухло от слез, и под глазами опустились лиловые мешки. Сейчас же после того как Балахонцев, а за ним казначей с ругательствами захлопнули дверь, она бросилась, плача, к мужу и стала молить не погубить себя и ее.
Он поднял ее на руки, отнес в комнату и, улыбаясь, приказал молчать. Потом подошел к столу и, взяв пистолет за дуло, протянул ей.
— Спрячь, — сказал ой коротко.
— А ты? — спросила жена.
Халевин покачал головой.
— Мне его больше не нужно, — ответил он и вдруг улыбнулся. — Милая Маша, какая ты у меня глупая, ужели ты думаешь, что я затем остаюсь, чтобы подставить шею петле! Ах, как ты плохо знаешь своего мужа.
Она смотрела на него широко открытыми глазами и ничего не понимала.
Треща, догорала свеча, и лиловые тени метались по стене.
— Эх, ты, — сказал он ласково. — Эх, ты, святая простота. И ничего-то ты у меня не понимаешь. Ну, ладно, поезжай, поезжай, матушке кланяйся, скажи ей...
Он глубоко вздохнул.
— ...скажи ей... Нет, впрочем, ничего не говори.
Слезы застилали ей глаза, и она уже не видела ни улыбки его, ни лица, ни добрых, смеющихся глаз.
Он помог ей запаковать корзины, сам довел до повозки, закрыл дверь и, махнув рукой, поспешно пошел прочь.