Она смотрела на него широко открытыми глазами и ничего не понимала.
Треща, догорала свеча, и лиловые тени метались по стене.
— Эх, ты, — сказал он ласково. — Эх, ты, святая простота. И ничего-то ты у меня не понимаешь. Ну, ладно, поезжай, поезжай, матушке кланяйся, скажи ей...
Он глубоко вздохнул.
— ...скажи ей... Нет, впрочем, ничего не говори.
Слезы застилали ей глаза, и она уже не видела ни улыбки его, ни лица, ни добрых, смеющихся глаз.
Он помог ей запаковать корзины, сам довел до повозки, закрыл дверь и, махнув рукой, поспешно пошел прочь.
Так в маленькой крытой карете, то плача и ломая руки, то снова затихая, она доехала до первой станции. После того как карета тронулась, ей вдруг стало совершенно ясно, что мужа она уж больше не увидит. Она терла глаза кулаком, плакала, потом затихала, не то засыпая, не то теряя сознание, — но даже во сне ворочалась и всхлипывала, как маленький ребенок.
Когда на другой день они доехали до большого торгового села и остановились, чтобы переменить дымящихся от усталости лошадей, она, желая узнать что-либо про мужа, вышла на станцию.
И сейчас же около повозки услышала разговор, в котором часто упоминалась фамилия Халевина.
Стояли и говорили, не видя ее, трое.
Балахонцев, Пунин и молодой безусый офицер, которого она раньше не знала и никогда не видела.
— Я знаю, — говорил Балахонцев, — я знаю, к чему все сие делается; все это негодяйство и мерзость, — просто хочет, подлец, крест на шею заработать. Спрячется в погреб и будет сидеть до прибытия наших войск, вот и вся недолга.
Молодой офицер, не соглашаясь, покачал головой.
— Поступок истинного россиянина, — сказал он, — наш бургомистр не на словах, а на деле — герой.
Пунин не принимал участия в разговоре; он стоял молча, наклонив круглую умную голову.
Офицер картинно взмахнул рукой.
— Если бы сей герой явился во времена аттические...
Пунин вдруг повернулся к офицеру.
— Не герой и не подлец, — сказал он просто, — а государственный изменник.
* * *
Возвратившись домой после проводов жены, Иван Халевин стал сейчас же собираться.
Отпер боковой шкаф и вынул из него оружие: пару кремневых пистолетов, офицерскую шпагу и два зашитых мешочка с порохом.
Старое кремневое ружье с огромным зубчатым кремнем и золотой насечкой он осмотрел два раза и, наконец, решительно отодвинул в сторону: для обороны оно не годилось. В крайнем случае, его можно было оставить про запас, для поднесения какому-нибудь пугачевскому воеводе.
Несколько бумаг лежали внизу шкафа, и он тщательно сжег их на свечке, а пепел растоптал и развеял по комнате. Потом он поднялся вверх, в картинную галерею, — так он любил называть верхнюю половину своего дома, — и тщательно осмотрел все стены. Картин у него было очень много: и в гостиной, и в спальне, и даже в людской, — всюду висели большие, тяжелые полотна в неуклюжих золотых рамах.
Он любил картины и скупал их везде, где находил. Сначала он довольствовался одной Самарой, потом списался с Симбирском и Казанью, а за последнее время ему удалось завязать отношения с Щукиным подворьем, и вот оттуда, вместе с партией сукна и ситца, стали приходить товары совершенно иного рода: старинные гравюры на больших синеватых листах, тонкие четырехугольные доски с ликами святых, толстые и неширокие доски с темной живописью, ушедшей глубоко внутрь.
Перевозка таких картин была делом нелегким. Огромные, как паруса, полотна посылались свернутые в трубку, гравюры укладывались в папки, доски шли в ящиках, тщательно обитых рогожей или наполненных древесными стружками.
Картины Халевин собирал уже несколько лет и хотя мало понимал их смысл и достоинство, но каждый жанр у него имел свое особое место. Так, над письменным столом висела небольшая, темная картина, изображающая монаха с раскрытой книгой и черепом. В спальне, над кроватью, блестело огромное розовое полотно, изображавшее толстую женщину с склонившимся над ней лебедем. Над столом висели убитые зайцы, груда фруктов и небольшая старинная гравюра, изображающая человека в богатом платье, поднявшего серебряный стакан, доверху наполненный вином.
Портреты королей, императоров и вельмож он развесил в коридоре и особом двухсветном зале, смотря по рамкам: похуже — в коридор, получше — в зале.
Теперь, проходя по комнатам, он не тронул картин ни в спальне, ни в столовой, ни в кабинете, зато тщательно осмотрел весь зал. Он достался ему по дешевке от какого-то разорившегося дворянина, который продавал картины, как яблоки, — оптом. Он осмотрел галерею и покачал головой. Багровые мантии, золотые короны, скипетры в одной руке, державы — в другой, ленты, кресты, звезды... Он покачал головой. Нет, это не годилось. Вот улыбается со стены мужчина в белом воротничке; аккуратные желтые волосы зачесаны у него в какую-то несложную прическу и невероятно просты и изящны манжеты на холеных маленьких ручках.
Это английский король Карл I.
Сто лет тому назад, возможно, в тех же манжетах и в том же белом воротничке, он взошел на эшафот, и народ кричал от восторга, когда палач, схватив за волосы кровавый обрубок головы, показал его народу.
Не спасли, значит, ни багряница, ни корона, ни вера в божественное происхождение царской власти. У него оказалась кровь такого же цвета, как у всех, и шейные позвонки так же тонко хрустнули под тяжелым топором, как у любого из смертных.
Король улыбался, и, улыбаясь же, на него смотрел Халевин.
— Ах, ваше величество, ваше императорское величество, вы не зря умерли на эшафоте! Вы открыли широкую торную дорогу. Отныне трон и помост стоят рядом в сознании народном, и неизвестно, кто первым из государей европейских взойдет вслед за вами. Убивали императоров и раньше, но их душили, травили ядом, запарывали кинжалом. Вас же казнили публично. Казнь императора, — она уже вошла в сознание народа.
...Когда в комнату вошел слуга, он застал хозяина за странным занятием. Стоя на стуле, Халевин снимал со стены портреты, смотрел на них мельком и откладывал в сторону.
Огромная груда черных полотен в рамах и без рам валялась около стула.
Отдельно от других лежал портрет Екатерины II.
Слуга на минуту оглох от биения собственного сердца и остановился, глядя на барина.
Барин слез со стула и подошел к нему.
— Так вот какие дела, Мишка, — сказал он лукаво. — Были в чести графы, императоры, князья, а теперь видишь, какой им почет.
Мишка все еще ничего не понимал.
— Что ж ты смотришь? — спросил Халевин грубо. — Царствовали, сверкали, людей в гроб живыми загоняли, головы рубили, изобрели букли и колесование, пора и честь знать.
Он взял острый нож и аккуратно, крест-накрест перерезал сначала портрет Юлия Цезаря, потом Елизавету Английскую, потом лысого и бородатого герцога Альбу, потом отыскал в груде полотен какого-то мелкого немецкого князька с огромной звездой на камзоле и ловким движением ноги превратил портрет в клочья.
— Хорошо? — спросил он Мишку.
Мишка с наслаждением смотрел на него.
— Хорошо! — ответил он, глубоко вдыхая воздух. — Ах, как хорошо, сударь! Висели, царствовали, а теперь...
— Это еще не все, Мишка, — сказал Халевин с хитрой улыбкой и вдруг сел на корточки перед грудой портретов. — Мы их еще сейчас огню предадим. — И, схватив кусок полотна, он изо всей силы рванул его к себе. Полотно затрещало, он рванул еще и отбросил в сторону черную, глянцевитую тряпку.
— Рви, Мишка! — закричал он. — Рви, Мишка, чего смотришь!
И вот они сидели в комнате, резали на части и рвали тяжелые блестящие полотна.
— Мы им такой костер устроим, — говорил Халевин хрипло, — что небу жарко станет...
Как дрова, они относили портреты во двор охапками и приходили за новыми. Последним в комнате остался портрет Екатерины. Мишка поднял его, как образ, обеими руками.
— Последний, — сказал он, кряхтя.
Халевин посмотрел на портрет прищурясь.
— Этот не надо, — сказал он задумчиво, — этот мы на память оставим. Мы на нем другой портрет нарисуем, прямо с натуры. Батюшка вверху, а матушка внизу. Петра на Екатерине. Вот и будет ладно. Мишка! — закричал он вдруг. Что же ты смотришь, тетеря, хватай их, бери в охапку, складывай один на другой.
И уж пылал костер, когда из комнаты прибежал Мишка с новым портретом.
— Этого что ж вы забыли, Иван Афанасьевич, — сказал он, поднимая небольшой поясной портрет без рамы.
Халевин посмотрел на портрет, прищурившись.
— А ты знаешь, кто это? — спросил он. Мишка покачал головой.
— Это сам государь Петр Федорович, — сказал Халевин.
Мишка отложил портрет в сторону.
— В мантии, со звездами, — сказал он с легким сожалением, — и в руке царская палка зажата. Значит, не трогать? Пускай себе висит?