— Стихотворение хорошее. Ты хорошо чувствуешь ритм и размер. Ты торопишься и выплёскиваешь в стихотворение все свои впечатления. Они, конечно, того достойны. Но я бы… изменила кое-что. Если хочешь, давай попробуем, прямо по строчкам. Только чур, без рыданий!
— Ба…
— Ну, ладно. «Ты видишь — вот вода,», а дальше, про дом — там бы я поставила не «и», а «в ней…».
— Почему?
— Потому что можно подумать, что они стоят рядом — и вода, и дом.
— «В ней — вверх ногами — дом». Так?
— Так, Паша. А дальше — я бы сказала:
В себе несёт вода
Весь мир — вверх дном.
В себе! Потому что перечисление: «машины, города…» Ну, согласись, что здесь вообще перечисление это не вяжется. Не понятно, причём тут машины, и города, да ещё во множественном числе.
— Ну, а второй куплет тебе тоже не нравится?
— Второй — нравится. Но я бы сказала так:
Ты видишь — человек
Купается в реке,
И этот мир — дрожит
В его руке.
Весь мир, а не дерево и свет. Как он их удерживает-то? Деревья со светом?
Пашка покраснел, и сидел уже — достаточно насупившись.
— А мир — как он удерживает? — спросил он, и вздёрнул нос вверх.
Мир — образ собирательный, а дерево — конкретный предмет. Ладно, дальше поехали.
— Ба, ну третий-то… не надо переделывать!
— Послушай, можно ведь вообще ничего не трогать. Стихи — материя тонкая, насилия не переносит…
— Ладно, давай…
— А вот третий-то мне и не хочется переделывать. Тут ты что-то такое ухватил…
И мысль его спешит
Неведомо куда,
Нечаянно дрожит
Вода, вода…
— Хорошо? — оживился Пашка.
— Хорошо.
— А дальше?
— Ну, извини, Паша, тут я немного похозяйничаю. С последними строчками.
— Есть тайна — Я и Он.
Есть диво — мир и я.
Неведомый закон,
Загадка бытия.
Теперь давай прочитаем, что же у нас вышло. Перепиши набело, и прочитай сам.
Пашка переписал. Почерк у него был мелкий. Буковки лепились одна к одной, как бисеринки. Бабушка Шура искоса поглядывала на него. Кажется, глазом было заметно, как щемило её старое сердце, и как разрывалось оно от любви к Пашке.
Но бабушка «хранила лицо», как говорят японцы.
Пашка читал:
Ты видишь — вот вода,
И вверх ногами — дом,
В себе несёт вода
Весь мир — вверх дном.
Ты видишь — человек
Купается в реке,
И этот мир — дрожит
В его руке.
И мысль его спешит
Неведомо куда,
Нечаянно дрожит
Вода, вода…
Есть тайна — Я и Он.
Есть диво — мир и я.
Неведомый закон,
Загадка бытия.
— Ну, как? — спросила бабушка Шура. — Разница есть?
— Ба… Это же совсем другое стихотворение!
— Да нет, не другое. Это твоё стихотворение, но в моей обработке. Мы постарались сохранить твоё впечатление, но немного добавили моих мыслей. Однако твоё стихотворение и без моей обработки имеет право на существование.
— А в чём же разница?
— Чем больше стихотворение в себе содержит, тем в большем количестве сердец оно найдёт отклик. Обработав его таким образом, мы расширили его диапазон.
— Класс… Ба, а ты сама стихи писала?
Писала. Потом как-нибудь я тебе и об этом расскажу. А сейчас — иди уже… положи их рядом, как два разных стихотворения… И подумай ещё. Сам подумай. Пашка потоптался немного у порога и произнёс:
— Ба, это ты не у стихотворения расширяешь диапазон, а у меня.
— Это ты, Пашка, не перестаёшь мой диапазон расширять, — и бабушка пристально посмотрела на Пашку.
Взгляд её был устремлён на Пашку, но проникал как бы за него. И от этого по спине у Пашки пробежал холодок.
Неведомый закон,
Загадка бытия.
Василий Андреич никогда особенно не пил. Считал это дело — ниже своего достоинства. А как завод закрыли, и стал Василий Андреич тосковать, то начал у него живот болеть.
Да противно так! Ноет и ноет… И Василий Андреич, потихоньку, совсем почти от спиртного отказался.
Только вот курить меньше не стал. Дымил, как паровоз.
Антонина его всё толкала — к врачу пойти, проверить, что там болит у него в животе. Но Василий Андреич отказывался. Ни в какую идти не хотел!
— Справлюсь я Тоня, сам справлюсь. Само оно началось, само и пройдёт. Не волнуйся.
— Да как же не волноваться-то, Вася? Сейчас — столько народу… вон, наши сверстники уходят, один за другим…
— Все уходят, и мы с тобой пойдём. Я первый, а ты — за мной.
— Нет, ты мне это брось! А кто будет этих оболтусов поднимать? Хочешь, как всегда, всё самое трудное на мои плечи скинуть?
Молчит Вася-старший. Худеет, да молчит.
А тут — стал у Антонины денег просить. Иной раз возьмёт сто рублей, а покупок принесёт — на все пятьсот.
— Где это ты новую подработку нашёл? — допытывалась Антонина. — Что это ещё за тайны мадридского двора?
Но чаще пропадала эта сотня неизвестно куда. Отцова тайна продержалась недолго. Пашка отца и вычислил. Пристрастился Василий Андреевич к «однорукому бандиту». К игровому автомату, который в магазине стоял, пристрастился отец, и носил ему кровные сторублёвки.
— Вот уж зараза, я вам скажу, вот уж и зараза! — возмущённо сокрушался Вася-старший, когда его «вычислили». — Ну что тут поделаешь! Тоня, дай стольник!
— Не дам. Сколько ты уже туда стольников отнёс?
— Тоня… Дай хоть пятьдесят…
— Па, играть в эти автоматы — грех. Это у тебя страсть развивается. Азарт, и всё прочее, — это Пашка вступает. Со своей партией — в общий хор.
Грех… — Вася-старший чешет в затылке. — Грех. Конечно, грех. Тоня, дай сто рублей! Пойду, на сто рублей нагрешу! Как, Господи, простишь мне, на сто-то рублей? — и Вася-старший возводит глаза к небесам.
Глаза упираются в потолок. Ответа не слыхать.
— Пойду я, нагрешу на сто рублей. Или на пятьдесят…
Тоня уже роется в кошельке, а Пашка продолжает наступать:
— Па, Бог смотрит не на сумму, а на то, что в сердце у человека! А там у тебя — всё равно страсть к игре!
— Нет, вообще-то как здорово это у тебя получается — отца учить! Что ты знаешь о том, что у меня в сердце, сынок? Пойду сейчас, двести рублей выиграю, и куплю нам мороженого… на всех. Подарок. Понял, или нет? А если не понял, то подойдёшь ко мне, когда поймёшь. И изложи, пожалуйста, всё понятое — в письменном виде.
Нет, неизвестно ещё, кому было труднее. Василию Андреевичу, или Павлу Васильевичу, то есть Пашке.
Легче же всех, несомненно, было Антонине. Вернее, ей стало легче всех. По крайней мере, её кошелёк полегчал на сто рублей.
Прошёл уже почти год, как бабушка жила вместе со всем семейством, под одной крышей.
Начиналась весна. Пашка переходил в одиннадцатый класс, а Васька неумолимо придвигался к летней сессии.
К весне — пришла Васькина очередь бабушке помочь. Стол передвигать. Бабушка попросила, чтобы стол поставили у окна.
— На небо смотреть буду, — сказала она.
Этаж-то был — девятый.
Стол Васька передвинул легко, одной левой.
— Спасибо, Вася, — сказала бабушка. — Как у тебя дела? Не надоело ещё мячик-то гонять?
— Ба, ну ты бы хоть раз посмотрела, как мы играем!
— Как?
— Ну, как… Это рассказать невозможно.
Васька посидел молча некоторое время. Молчала и бабушка.
— Ты понимаешь… — снова начал Васька, — ты понимаешь, когда игра начинается… когда бой уже пошёл… я себя уже не ощущаю. Я весь там, на поле. Я как бы есть, но меня — уже нет, понимаешь?
— Кажется, я тебя начинаю понимать.
— А когда уже полностью входишь… когда ты там полностью находишься… то как бы совсем башню сносит. Я тогда ничего не чувствую. Ни боли, ни страха. Я иду напролом, вперёд иду. На мне может человек пять повиснуть, а я их не вижу. У меня для этого всего слов нет. Я не могу это словами обозначить. Это всё — безбашенно, понимаешь? Но прекрасно! Ба, ты не знаешь, что такое подавляющий захват!
— Что же это такое?
— Это когда я должен остановить противника налету. А противник — не слабее меня, понимаешь? Я говорю, что этому названия нет.
— Упоение, — сказала бабушка. — Это — примерно подходящее слово. Хотя — и не совсем. Пожалуй, точнее будет сказать, что это страсть. Страсть, которая захватывает тебя целиком. Я ведь теперь пытаюсь смотреть на мир с православной точки зрения.
Но это — ты все-таки послушай.
И бабушка начала читать Ваське стихотворение.
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю…
Если бы это была не бабушка, разве стал бы Васька что-то подобное слушать!